Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 116

На кухне в Клиши Генри моет посуду. Мы с Фредом занимаемся сушкой. Генри в расстегнутой рубашке, костюм, подаренный ему, сброшен — слишком тесен. Обшлага рубашки обтрепаны. Когда он сбрасывает мусор в бачок, ему не удается скрыть смущенного выражения своего лица. Он стыдится наведенного им порядка, своего умения мыть посуду, убирать кухню. Он говорит: «У Джун это восторга не вызывает, она считает, что подлинного художника все это заботить не должно. Ей по душе королевский беспорядок».

Должна признаться, что я и сама веду себя в этом вопросе подобно Генри, но возмущение Джун домашними заботами меня удивляет.

— Я преувеличивал бессердечие Джун, ее порочность, — сказал Генри, — потому что меня интересовало зло. Добро я считаю само собой разумеющимся. Но тут есть одна закавыка: нет в мире подлинно злых, порочных людей. Джун порочна не по-настоящему, она не подлинное зло. Фред прав — а, Фред? Джун позарез хочется быть порочной. Это первое, о чем она говорила мне в тот вечер, когда мы познакомились. Ей надо было, чтобы я принимал ее за роковую женщину. А меня вдохновляло Зло. Меня, как Достоевского, захватывала эта проблема.

Жертвы, принесенные Джун Генри. Было ли это действительно жертвенностью, самоотречением, бескорыстностью или же просто романтическими жестами, призванными окрасить поярче ее личность? Смиренно исполнять долг жены Джун отказалась. Она сотворяла великолепные, рассчитанные на эффект сцены преданности и преклонения. Стиль «пламенеющей готики». Выцыганивала для него деньги, устанавливала нужные знакомства и прочее. Но покровительствовала она Генри как-то с перерывами. А в промежутках он мог помереть с голоду. И все равно она настаивала, чтобы он больше не служил. Она намеревалась содержать его.

— Что ты так свирепо набрасываешься на ее недостатки? — спросила я Генри. — Почему почти не пишешь о ее артистическом таланте, блистательном безрассудстве, о ее потрясающей щедрости?

— То же самое мне и Джун говорит. Повторяет все время: «А ты забыл то, ты забыл это. Ты только плохое помнишь».

— А мне она сказала, что ты просто зачарован пороком. Вот она и старается сочинить себе порочную жизнь, чтобы тебе было интересно.

Я не смогла заставить себя признаться, что бывали моменты, когда меня тянуло отречься от своей добро порядочности и зажить богатой, насыщенной жизнью, чтобы было что рассказать; чтобы завязывались отношения, происходили происшествия, приключались приключения. Я уже понимаю, как может быть заразительно это стремление к полной жизни. Когда я иду теперь по Парижу, я вижу и чувствую куда больше, чем прежде, откровения Генри открыли мне глаза.

Но все эти фантазии рассеивались, когда я заставала Генри в самом серьезном настроении. Тогда он просил меня засучить рукава и приняться с ним за работу над приведением в порядок его книги. А Фред в это время писал свою.

Генри склонен к чрезмерностям, хватает через край, так развернется иногда, что легко может заблудиться. Я в состоянии увидеть, где у нега ненужные, никому не интересные подробности, где он перегибает, где сбивается на невнятицу. Я пишу строже, скупее, стиль мой более уплотнен, и это ему помогает.

Джун нередко перебивала его творческое настроение, тащила его в суету существования, отодвигала от него необходимый ему процесс осмысления, слепила его глаза блеском движения, театральными эффектами. Генри клял ее, но все же говаривал: «Джун — интересный характер».

Анаис: — Сегодня я прямо-таки вас ненавижу. Я против вас.

Д-р Альенди: — Почему же?

Анаис: — Я чувствую, вы отняли у меня и ту маленькую уверенность, которая еще у меня была. Исповедуясь вам, я ощущала себя униженной. Я редко кому исповедовалась.

Д-р Альенди: — А почему вы не исповедовались? Вы мне рассказывали, что были скрытной, сдержанной и как раз именно вам доверялись люди. Они поверяли вам свои страхи и сомнения. А сами вы на это не решались. Вы боялись, что вас будут меньше любить, если узнают правду?

Анаис: — Именно так. Я пряталась словно в раковину, потому что хотела быть любимой. А если бы я выставила на обозрение подлинную Анаис…

Д-р Альенди: — А вы не размышляли о том, что вы чувствовали, когда человек открывал вам свою душу? Вы после этого меньше его любили?

Анаис: — Нет, напротив. Я чувствовала симпатию к нему, сострадание, он мне становился понятнее и ближе.



Д-р Альенди: — Когда-нибудь вы пробовали представить себе, какое бы облегчение почувствовали, держись вы с другим человеком совершенно открыто и естественно?

Анаис: — Да, иногда я чувствую, как напряжены люди друг с другом.

Д-р Альенди: — Все же, чего вы так сильно боитесь? Ну-ка, расскажите мне, давайте взглянем на это смело. Самый худший из ваших страхов?

Анаис: — Больше всего я боюсь, что люди узнают, что я хилая, так и не ставшая взрослой женщина, что я эмоционально ранима, что у меня маленькая, как у девочки, грудь. Вот я и прячу это под моей интеллектуальностью, рассудительностью, здравым смыслом, заинтересованностью в других людях, под своим сочинительством, под начитанностью: я прячу женщину, а выставляю на вид только человека искусства, исповедника, друга, мать, сестру. И уж совсем я стала несчастна, когда узнала женщину, представившуюся мне моим идеалом женщины, — Джун, с низким голосом с хрипотцой, с ее сильным и крепким телом, с ее энергией и стойкостью, Джун, которая может всю ночь оставаться на ногах и пить до утра.

Д-р Альенди: — Неужели вам не ясно, как много женщин завидуют вашим линиям? Вашему изяществу? Как много мужчин считают женщину-девочку самым привлекательным типом женщин?

(Уверения такого рода я получала не раз, но они меня не убеждали, хотя в давние времена, когда я была очень популярной моделью художников, я им верила. Я понимала, что он должен будет найти более основательный способ излечения моей пошатнувшейся уверенности.)

Доктор Альенди удивлен тем, что я так мало уверена в себе.

Д-р Альенди: — Для психоаналитика это ясно как божий день. Даже по вашему внешнему виду.

Анаис: — По моему внешнему виду?

Д-р Альенди: — Ну да. Все ваши одежды, ваша походка, то, как вы сидите, как стоите — все это чрезвычайно соблазняюще выглядит, а ведь только люди неуверенные постоянно ведут себя так и так одеваются, словно им надо непременно соблазнить кого-то и очаровать.

Мы оба рассмеялись, и я сразу успокоилась.

Я стала рассказывать о страсти моего отца к фотографированию и как он постоянно фотографировал меня. Он любил делать снимки во время моего купания. Я всегда была нужна ему обнаженной. Восхищаться мною он мог только через глазок фотокамеры. А глаза его были почти скрыты толстыми стеклами очков (у него была сильная близорукость), а потом линзами фотоаппарата. Сколько же раз и в скольких местах, до самого его разрыва с нами, позировала я для его бесчисленных снимков. И это было единственное время, когда мы бывали с ним одни.

Позже, когда я выступала с испанскими танцами в Париже, мне показалось, что он сидит в зрительном зале, бледный и злой. Я остановилась в середине танца, застыла и с минуту была уверена, что не смогу продолжать. Гитарист решил, что у меня обычный для новичков приступ страха перед сценой, и стал подбадривать меня возгласами и прихлопами. Потом, при встрече с отцом, я спросила его, был ли он на том концерте.

— Нет, меня там не было, — ответил он. — Но если бы я там и оказался, был бы очень недоволен. Леди не должна становиться танцовщицей. Танцевать на эстраде — это для проституток, для профессионалок. Я бы не разрешил тебе подняться на сцену. Да ты вдобавок и нот не знаешь.

Я ему заметила, что у меня абсолютный слух и что я могу все выучить по слуху.

Доктор Альенди предположил, что меня, возможно, тянуло к отцу тогда, что я его тогда хотела.

Д-р Альенди: — Вы, должно быть, желали тогда в подсознании танцевать именно для него, очаровать его, соблазнить. И, когда до вас дошло, что танец — это акт совращения, вы почувствовали вину, вину, которая и помешала вам выбрать карьеру танцовщицы. Танец сделался синонимом совращения собственного отца. Вы должны были ощутить себя виноватой из-за его любования вами в детстве, его восхищение могло пробудить в вас женское желание понравиться ему и отнять его у его любовниц.