Страница 112 из 116
Морской моллюск, плывущий по давно знакомому городу. Только во сне маленькое человечье сердце может биться в унисон с машиной буксира. Тук-тук-тук — стучит сердце. Бук-бук-бук — буксир отвечает ему, а Париж разворачивается, распластывается, раскрывается вокруг. Прекрасное покачивание волн.
Буксир убирает дымовую трубу, проходя под первым мостом. Жена капитана накрыла стол на палубе. И вдруг я вижу, что баржа моя погружается в воду. Вода уже проступает на полу. Я пускаю в ход насос, но течь не уменьшается. Уже наполнены ведра, горшки, кастрюли… В испуге я зову капитана. Он улыбается: «Хорошо, мы пойдем малость помедленнее». И буксир сбавляет ход.
Блаженство возвращается. Мы проходим под вторым мостом, и буксир снова снимает трубу, словно приветствуя дома, мимо которых идет. Дома, где я жила когда-то. Из этих бесчисленных окон смотрела я с тоской и завистью на то, как течет мимо река и плывут по ней баржи. Сегодня я на свободе и плыву вместе со своей кроватью, со своими книгами. Я вижу сны на воде, я вычерпываю воду ведрами, и я свободна.
Пошел дождь. Запах капитанского обеда доносится до меня, и я беру в руки банан. Капитан кричит: «Поднимитесь на палубу и покажите, где вы хотите причалить!»
Сижу на палубе, надо мной раскрыт зонт, и слежу за нашим курсом. Мы уже выбрались из Парижа, мы в той части Сены, где парижане купаются и плавают на байдарках. Мы проплыли мимо Булонского леса, через особые места, где разрешалось бросить якорь лишь маленьким яхтам. Еще один мост, и мы добираемся до заводского района. Отслужившие свой век баржи лежали у кромки воды. Причал представлял собой старую баржу, окруженную со всех сторон полуистлевшими остовами, кое-как уложенными поленницами, ржавыми якорями и дырявыми баками для воды. Одна баржа, перевернутая вверх дном, с наполовину вывороченными ставнями выглядела особенно жалко.
Нас пришвартовали бок о бок со сторожевой баржей, велели привязать судно покрепче, чтобы сторожа — старик и старуха — присматривали за нею, пока не явится хозяин, чтобы решить, какая починка понадобится моему дому.
Обошлись с моим Ноевым Ковчегом бережно, но все равно я чувствовала себя старой клячей, пригнанной на живодерню.
Старая пара, смотрители этого кладбища, превратили свою каморку в типичное жилье консьержки, напоминавшее им об их былом буржуазном великолепии: керосиновая лампа, кафельная печка, резной буфет, плетеные стулья, бахрома и кисточки на занавесках, швейцарские часы на стене, множество фотографий, старых безделушек — словом, все опознавательные знаки их прошлой сухопутной жизни.
Время от времени полиция являлась взглянуть, как обстоят дела с моей кровлей. Правда заключалась в том, что чем больше жести и дерева вколачивал хозяин верфи в крышу, тем легче дождь проникал сквозь нее. Он лил на мои платья, туфли, книги. Потому я и приглашала полицейского в свидетели, чтобы ему не казалась подозрительной моя затянувшаяся стоянка.
Между тем английский король отбыл домой, но закон, позволявший нам вернуться, так и не появился. Одноглазый совершил отважный самовольный возврат и буквально на следующий день был выдворен обратно. А вот жирный художник вернулся на свое место перед вокзалом Д'Орсе — недаром же его брат был депутатом.
Так и ушел в изгнание мой плавучий дом.
Мышка
Мы жили с Мышкой в плавучем домике, пришвартованном вблизи Нотр-Дам, где рукава реки извиваются подобно венам вокруг островка, сердца Парижа.
Мышка была маленькой женщиной с тоненькими ножками, большой грудью и испуганными глазами. Занимаясь по дому, она двигалась как-то крадучись, все больше молча, но иногда напевала что-то вроде песенки. Отрывка из песенки. Семь маленьких нот из какой-то народной английской песни в сопровождении лязганья кастрюль и плошек. Только начало песни, она никогда не пела ее до конца, словно звуки были тайком похищены из самых глубин сурового мира и допеть до конца было слишком опасно — услышат, и жди наказания. Жила она в самой маленькой каморке нашей баржи. Все пространство занимала кровать, оставалось совсем немного места для крошечного ночного столика, крючков для ее будничных платьев, свитера мышиного цвета и такой же серой юбки. Выходной наряд хранился в сундучке под кроватью, завернутый в тонкую вощеную бумагу. В такой же бумаге были и новая шляпка, и крохотный кусочек какого-то меха, похожего на мышиную шкурку. На прикроватном столике стояла фотография ее будущего супруга в солдатской форме.
Больше всего она боялась ходить за водой к колонке после наступления темноты. Наш плавучий дом был рядом с мостом, под которым и находилась колонка. Там бездомные умывались по утрам и спали ночью. Они и посиживали там, собравшись в кружок, болтая и куря свои самокрутки. Днем Мышка ходила под мост с ведром без всякого страха, и бродяги частенько помогали ей донести воду, за что она вознаграждала их то кусочком сыра, то обмылком, то бутылкой с остатками вина. Днем она болтала и шутила с ними, но как только темнело, бродяги начинали внушать Мышке страх.
Мышка появлялась из своей каморки одетая в наряд мышиного цвета: мышиного цвета свитер, мышиного цвета юбка и фартук. Даже ее комнатные шлепанцы были того же серого цвета. И всегда стремилась быстренько прошмыгнуть мимо, словно ей что-то угрожало — чуть что, и она юркнет в норку. Если ее заставали за едой, она опускала глаза и старалась прикрыть свою тарелку. Если, выходя из своей комнатенки, она попадалась кому-нибудь на глаза, то сразу же норовила спрятать свою ношу, словно несла краденое. Никакой кротостью нельзя было разрушить границы Мышкиного страха. Плечи ее всегда были опущены, будто под тяжким грузом, каждый неожиданный звук казался ей сигналом тревоги.
А мне хотелось как-то развеять эту ее настороженность. Я разговаривала с ней о ее доме, семье, о тех местах, где она работала до меня. Мышка, как на допросе у следователя, давала уклончивые ответы. Каждое проявление дружелюбия она встречала с подозрительностью и тревогой. Разобьет посуду и тут же начинает причитать: «Мадам может вычесть это из моего жалованья». Я объясняю, что ничего такого у меня и в мыслях нет, что это — случайность, которая и со мной может произойти. А она молчит в ответ.
Когда Мышка получила письмо, над которым расплакалась, я спросила ее, в чем дело. «Мамаша просит у меня взаймы из моих сбережений, — ответила Мышка, — я кое-чего сэкономила себе на приданое. А так-то мне деньги и ни к чему». Я предложила ей ссудить эту сумму.
Она согласилась, но эта моя щедрость совершенно сбила ее с толку.
Счастливой она себя чувствовала, если ей казалось, что никого в доме нет. Тогда она запевала свою неоконченную песню, а вместо штопки чулок принималась за шитье своего будущего подвенечного платья.
Первая грозовая туча набежала из-за яиц. Мы с Мышкой всегда ели одно и то же, не в пример порядкам, заведенным во французских домах. Она ела все с удовольствием, пока однажды, когда у меня почти не осталось денег, я сказала ей: «Сегодня просто купи несколько яиц и мы сделаем омлет». Мышка так и застыла, испуганно глядя на меня. Ни слова не произнесла, но и с места не сдвинулась. Потом побледнела и разразилась слезами. Я обняла ее, спросила, что случилось?
— Ах, мадам, — сказала Мышка, — чуяла я, что так продолжаться не может. Мы обедали вместе каждый день, и я была так счастлива. Думала, наконец-то нашла хорошее место. А теперь вы поступаете точь-в-точь, как все другие. Яйца. Не могу я их есть.
— Но раз тебе не нравятся яйца, купи что-нибудь еще. Я же не против. Я сказала о яйцах просто потому, что сегодня не при деньгах.
— Дело не в том, что я не люблю яйца. Я их любила всегда; дома, на ферме, мы съедали кучу яиц. Но когда приехала в Париж, первая хозяйка, к которой я нанялась, оказалась жуткой скупердяйкой. Вы не можете себе представить, на что это было похоже! Все у нее было на замке, она взвешивала провизию, считала каждый кусок сахара, который я клала в чай или кофе. И ворчала, что я слишком много ем. Заставляла покупать для себя каждый день мясо, а для меня были только яйца — яйца на завтрак, на обед, на ужин, каждый день, пока меня тошнить от них не стало. И нынче, как вы сказали про яйца, подумала: «Ну вот, опять начинается».