Страница 10 из 116
Я сочувствую ей, отношусь как к существу, нуждающемуся в покровительстве. Смысл трагедий, в которых она участвует, ей непонятен, ход событий она контролировать не может. Я понимаю, в чем ее слабость. Она беспомощна перед реальностью. Живет в воображаемости. Я не думаю, что в основе ее отношений с Джин лежит сексуальный интерес. Это те же фантазии, в которых она спасается от безжалостного инквизитора Генри Миллера.
И вдруг призрачность Джун, ее желание найти убежище в выдуманном мире взбесили меня — потому что это мои свойства. Я разозлилась — это новое для меня чувство и новый источник силы во мне порождены нежеланием Джун прямо взглянуть на свои поступки и эмоции. Я хочу ткнуть ее лицом в реальную жизнь (как поступает с ней Генри). Это я-то со своей мечтательностью, погруженная в какие-то смутные видения, собираюсь принудить ее! К чему же? Я хочу стиснуть руки Джун в своих, прижаться к ней и узнать наконец, вправду ли она любит женщин или нет. Почему я хочу этого? Ее искусная ловкость заставила меня желать откровенности; из-за ее всегдашних уверток мне в первый раз потребовалась ясность. Правда, порой я чувствовала, что надо бежать от этих, еще не узнанных мною «я», но в другой раз я ощущала себя, точно Генри, разыскивающей эти «я», чтобы выставить их на яркий дневной свет.
И все же позже, в такси, когда она взяла меня за руку и прижала ее к своей груди, я перестала соображать что-либо. И я держала ее руку в своей и не стыдилась ни моего обожания, ни моей покорности, потому что Джун была старше, она знала больше, и она поведет меня, посвятит в свои таинства и претворит туманные фантазии в подлинный опыт.
Она сказала, что хочет иметь то розовое платье, что было на мне в вечер нашего знакомства. А я и хочу сделать ей прощальный подарок и сказала об этом. Ей хочется и что-нибудь из тех духов, которыми пахнет в моем доме, это будет ей напоминать обо мне. А еще ей нужны туфли, чулки, перчатки, теплое пальто. Сентиментальность? Романтизм? Если она так думает… А что же мне сомневаться в ней? Может быть, она чересчур чувствительна, а чрезмерная чувствительность выглядит фальшивой в глазах недоверчивых людей. Подобных ей принимают за лицемеров. И все же я хочу верить Джун. И при всем при том кажется не таким уж важным, чтобы она любила меня. Это вообще не ее роль, я ведь вся переполнена любовью к ней. И в то же время я чувствую, что погибаю. Она говорит мне: «Ты такая декадентка и все же так полна жизни». Она тоже такая декадентка и так полна жизни. Наша любовь может стать нашей гибелью.
Генри был ревнивым и нетерпимым. Джун сильнее, тверже меня. Он берет все, что хочет, но свирепеет, если она поступает так же. Он может во время вечеринки заниматься любовью с другой женщиной чуть ли не на глазах Джун. А Джун принимает наркотики. И она любит Джин. И рассказывая свои истории, изъясняется на языке подворотен. Но все-таки в ней сохраняется та невероятная, старомодная сентиментальность, которая откликается на все. «Подари мне те духи, которые я узнала в твоем доме. Когда я вечером поднималась к вашему дому, меня в темноте охватил такой экстаз предчувствия… Знаешь, мне раньше никогда не нравились женщины, которые нравятся Генри. Но на этот раз я чувствую, что он мне многое недоговаривает».
Теперь, когда я начинаю говорить, я чувствую, что во мне звучит голос Джун. Я чувствую, что мой голос погрубел, а лицо стало менее улыбчивым.
Нечто непонятное заставляет меня даже двигаться иначе.
Прошлой ночью мне приснилось, что я попала на крышу небоскреба и должна спускаться вниз по очень узкой пожарной лестнице, по фасаду этого здания. Мне было страшно, и я не смогла ступить ни шагу.
В характере Джун не видишь никаких поддающихся определению форм, нет ни границ, ни сердцевины. И это Генри пугает. Он никак не может узнать ее всю.
А я сама? Чувствую ли я, что моя суть вполне определена, четко ограждена рамками? Да, я знаю, где проходят мои границы. Есть эксперименты, от которых я отворачиваюсь. Но мое любопытство, моя страсть к творчеству подстрекают меня переступить границы, выйти за пределы моего характера.
Воображение толкает меня в незнаемые, неисследованные, опасные сферы. Но всегда остается моя природная фундаментальность, и я никогда не обманываюсь своими «интеллектуальными» авантюрами или литературными подвигами. Я стараюсь расширить пределы моего «я»; мне не нравится быть просто Анаис, целостной, привычной, держащейся «в рамках». Как только кто-то пробует дать мне точную характеристику, я поступаю по примеру Джун: стремлюсь вырваться из узкого круга ограничений. Ах, я хорошая? Приятная? Мягкая? Тогда надо посмотреть, насколько далеко могу пройти до того, чтобы стать неприятной (не очень далеко, впрочем), резкой, грубой. Но при всем том я понимаю, что всегда могу вернуться к моей истинной натуре. А может ли вернуться Джун — вот вопрос.
А что есть моя истинная натура? А истинная натура Джун? Есть ли в ней мой идеализм, моя выспренность, склонность к поэзии, чувство прекрасного, стремление к красоте, прирожденное целомудрие Рембо, некая чистота? Мне нужно творчество, и я ненавижу жестокость. Но когда я хотела погрузиться в порок, порок этот менял обличье, стоило мне приблизиться к нему. Генри и Джун меняются, как только я оказываюсь рядом с ними. Я рушу миры, в которые собираюсь войти. Я побуждаю Генри к творчеству и делаю Джун романтиком.
Джун с ее волнующим телом, чувственным лицом, глубоким, эротичным голосом пробуждает чувственность, даже извращенную чувственность. Что же делает эти переживания смертельно опасными? Ей дана власть крушить. Мне — творить. Мы две контрастирующие силы. Как подействуют эти силы одна на другую? Мне казалось, что Джун сломает меня.
В тот день, когда мы обедали вместе, я была готова ринуться за нею в любой самый извращенный порок и не боялась, что погрязну в нем. И не принимала во внимание, как я могу на нее воздействовать. Мне не было до этого никакого дела, я любила ее, и любовь заполнила меня всю.
Но когда она пришла ко мне домой в понедельник, я решила положить конец тайне, разрядить мучающую меня тоску ожидания. Я спросила ее напрямик, грубо, жестко, как мог бы спросить Генри: «Так ты любишь женщин? Ты отдаешь себе отчет, что тебя к ним тянет?»
И так спокойно прозвучал ее ответ: «В Джин очень много от мужчины. А в своих влечениях я разбираюсь, полностью сознаю, что тянусь к женщинам. Да вот только мне никак не попадется та, с которой я хотела бы протянуть подольше. И вообще не уверена, что хочу этого».
И тут же сменила тему:
— Какая у тебя восхитительная манера одеваться! Вот это розовое платье, его цвет, старомодная расклешенность, этот черный жакетик, кружевной воротник, шнуровка на груди — совершенство, абсолютное совершенство! И еще мне нравится, как ты вся закрыта, только шею показываешь. И я просто влюблена в твое кольцо с бирюзой и в коралловые сережки.
Руки у нее подрагивали, и говорила она дрожащим голосом. Мне стало неловко за свою прямоту, я начала нервничать. А она продолжала говорить. Она рассказала, что в ресторане любовалась моими голыми ступнями в сандалиях, очень хотела рассмотреть их получше, но постеснялась слишком пристально в них вглядываться. А я сказала, что тоже постеснялась приглядываться к ее телу, хотя мне жутко хотелось этого. Разговор наш был какой-то отрывочный, хаотичный. Она снова посмотрела мне на ноги и сказала:
— Никакого изъяна в твоих ногах. В жизни не встречала таких безупречных. И очень люблю твою походку, она как у женщин-индианок.
Мы обе нервничали, и эта нервозность становилась невыносимой. Я спросила:
— Тебе правда нравятся эти сандалии?
— Я с детства любила обуваться в сандалии, но потом не могла себе их позволить и носила то, что мне дарили.
Тогда я сказала:
— Пойдем наверх ко мне, и ты примеришь другую пару, точно такую же, как эти.
Мы поднялись в мою спальню, и там, присев на кровать, она их примерила. Нет, они оказались малы. А я увидела на ее ногах чулки из хлопчатки и страшно расстроилась — шелковые чулки должна носить Джун! Показала ей мою черную пелерину, и ее она тоже привела в восторг. А я украдкой рассматривала ее тело, и роскошь его потрясла меня.