Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 69

— Зря рассказываешь очередную басню... У нас уже достаточно данных, чтобы тебя повесить.

У Крауса сегодня отличнейшее настроение. На нем новехонький серый костюм, белоснежная шелковая рубашка и лакированные туфли, да и сам он весь свеженький, чистый, жизнерадостный, а гладко выбритое лицо помолодело еще больше.

Зазвонил телефон. Краус, мягко улыбаясь, слушал, угодливо кивая:

— Благодарю. Очень приятно. Тронут вашим вниманием. Да, да, он как раз у меня, заканчиваю следствие. — Положил трубку и сказал: — Сейчас сюда прибудет сам господин Хан с высоким начальством.

Девица-секретарь от удивления раскрыла рот, а конвоиры вытянулись в струнку.

— Курт, распорядитесь принести стулья, а вы, Гертруда, спрячьте свое зеркальце и приготовьте бумаги о поляках. И вообще, наведите здесь порядок.

Вскоре из-за двери донеслись короткие частые звонки — это Курт подавал сигналы из коридора. Все встали и замерли, а Краус даже вышел на середину комнаты. Когда распахнулась дверь и на пороге появилось начальство, Краус скомандовал: «Ахтунг!»— и сделал несколько шагов навстречу гостям и после традиционного «Хайль Гитлер» отрапортовал:

— Господин начальник отделения, в следственном отделе все в порядке. Отдел работает по графику. Начальник отдела старший следователь Краус.

Хан пожал Краусу руку и отрекомендовал его прибывшим.

Тут мне придется немного забежать вперед.

В 1945 году, когда закончилась война и готовился Нюрнбергский процесс, мне пришлось давать показания Чрезвычайной Государственной Комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников. Я рассказал о Краусе и Хане. В последующие годы об их злодеяниях я не раз вспоминал, выступая по радио. Однако дальнейшая судьба этих палачей мне была неизвестна. В январе 1968 года в советской печати появилось сообщение, которое очень взволновало меня:

«...Десять лет находились под следствием гитлеровский посланник в Софии обер-группенфюрер Адольф Беккерле и видный гестаповец Хан, Оба они несут личную ответственность за отправку в лагеря смерти Освенцим и Тремблинку более тридцати тысяч человек. Имя Хана значится в польских списках военных преступников. По вине этого бывшего начальника отделения гестапо в Кракове, а затем полиции в Варшаве погибли тысячи польских патриотов. Как хвасталась его жена Лотта в письме к своим родителям, «он подписывал за день до семидесяти смертных приговоров». И пока шло расследование, палач польского народа спокойно занимал должность старшего правительственного советника в западногерманском ведомстве военной техники и заготовок».

Но вернемся в кабинет Крауса.

Я увидел мужчину выше среднего роста, не по годам тучного, однако подвижного и экспансивного. Румянец во всю щеку свидетельствовал об отменном здоровье. На нем был идеально сшитый и тщательно выутюженный черный мундир. В галстуке сверкала булавка в виде паучьей свастики, на кителе — значок фашистской партии. Крупное скуластое лицо казалось грубо вытесанным; массивная нижняя челюсть, крупный нос, тонкие, крепко сжатые губы. Густые черные брови кустились над глубоко посаженными суетливыми глазами. Взгляд был острый и колючий. Фриц Хан жестикулировал, подкрепляя энергичными взмахами рук каждую свою фразу. Держался он демонстративно независимо.

Среди нацистов жестикуляция была тогда в моде. Малые и большие фюреры ревностно копировали Гитлера.

Итак, вид у Фрица Хана был сияющий. На пальцах сверкали три перстня. Самый роскошный из них украшала эмблема гестапо — отлитый из золота череп со скрещенными костями. Широкий ремень и портупея блестели черным лаком, а сапоги, начищенные до зеркального блеска, отражали свет.

Хана сопровождали два пожилых господина в штатском. Оба дородные, седовласые. За ними стоял высокий молодой офицер — вероятно, адъютант.

— Господа! — обратился к своим спутникам Хан. — Перед вами классический образец кабинета следователя нашего ведомства, замечу, господа, лучшего следователя.

Как только не расхваливал Хан своего подручного Крауса! Он и стопроцентный ариец, и идейно закаленный боец, которого недавно наградили орденом, и образованный работник, наделенный большим интеллектом, и полиглот, благодаря чему один заменяет собой бригаду следователей и переводчиков.

— Да, господа, старший следователь Краус — человек исключительной одаренности. У него особое профессиональное чутье, — продолжал Хан. — Вот вам живой пример, — шеф гестапо кивнул в мою сторону. — Перед вами юноша, почти мальчик, ничтожное создание, но в действительности опасный преступник. Подумать только, он сумел пробраться на наш секретный объект, который бдительно охранялся.

— А что вы собираетесь делать с этим типом?— спросил лысый толстяк.



— Расстреляем или повесим. Но поскольку о нем уже знают в Берлине, придется соблюсти формальность — пропустить через трибунал. Аналогичная история у нас и с большой группой поляков, изобличенных во вредительстве и саботаже.

— А какая категория преступников считается у вас самой трудной? — спросил один из гостей, обращаясь к Краусу.

— Конечно, русские,— живо ответил тот. — Это отчаянные фанатики, отравленные ядом большевизма. Недавно мне пришлось иметь дело с одним комиссаром. Он убил старосту камеры, а перед тем вел в шталлаге большевистскую пропаганду.

Хан еще раз поблагодарил Крауса и сообщил, что за усердие, проявленное в работе, он награжден внеочередным двухнедельным отпуском и денежной премией в размере четырехсот марок. Гости посмотрели на часы и направились к выходу.

Подобострастно кланяясь, Краус проводил начальство. В кабинет он вернулся сияющим именинником, но, взглянув на меня, стал высокомерным и приказал:

— Отведите его!

Глава 4

Когда меня привели в камеру, как раз начался обед. Одним духом я проглотил баланду и заснул.

Утром мне разрешили умыться, после чего выдали полосатую тюремную одежду и пару деревянных башмаков, что меня крайне удивило: до этого, находясь в тюрьме уже восемь суток, я ходил в одном белье и босиком.

Жизнь каземата можно было читать по звукам. За дверью слышны тяжелые шаги надзирателей и шарканье деревянных гольцшугов. За стеной глухо, будто из глубокой могилы, донесся кашель, прозвучало ненавистное «лос!», глухой удар и отчаянный вопль. В отдалении в коридоре резко прозвучал свисток надзирателя.

Мной овладели спокойствие и полное равнодушие ко всему. Приговор я уже знал, изменить ничего не мог. Обидно, что умру не на фронте с оружием в руках, не в борьбе с врагами... Немного утешала мысль, что я честно прожил свою короткую жизнь, не изменил Отчизне, не покупал свободу ценой подлого отступничества, изменой.

В камере зажглась лампочка, загремели замки, открылась дверь:

— Раус!

На меня надели наручники и долго вели лабиринтом коридоров. Наконец остановились перед дверью с надписью «Трибунал». Это небольшая комната с двумя зарешеченными окнами, до половины закрытыми шторами. Строгая черная мебель. Да и вообще все здесь черное, мрачное.

За длинным столом, покрытым темно-зеленым сукном, сидят трое гестаповцев. Позади них на стене, как распятие, массивный, отлитый из металла, распластанный черный орел с фашистской свастикой в когтях. Выше, над ним, в тяжелой раме Гитлер.

Меня провели за высокий барьер. По бокам стали два вооруженных дубинками гестаповца. Прямо против входа висят часы и показывают одиннадцать. Под ними — большой отрывной календарь. На его листке дата — 28 июня. Не сводя глаз с календаря, я почему-то начал считать, сколько же мне лет. Выходило семнадцать лет, четыре месяца и один день. Это все, что я прожил на белом свете. Белом... Теперь он стал для меня черным...

Судебная процедура оказалась на редкость простой и лаконичной.

Все, что происходило, не имело ничего общего с понятиями справедливости и человечности, с элементарными правовыми нормами, выработанными цивилизацией на протяжении веков.

В комнате, кроме гестаповцев, никого — ни свидетелей, ни публики. Прокурор начал с того, что напомнил членам трибунала об инструкции относительно зондербехандлунге — особого обращения с врагами германского государства. Этими инструкциями руководствовались армия, полиция, эсэсовцы, гестапо после нападения фашистской Германии на Советский Союз. О ней я впервые узнал от немецких политических заключенных еще в Моабитской тюрьме. Прокурор перечислил все мои «злостные преступления» перед империей. Чего тут только не было: и «вредительство», и «саботаж»... «это фанатик, одурманенный большевизмом», «антисоциальный элемент», «негодяй».