Страница 28 из 29
«Например, Яна, — подумала я. — А потом он сможет вернуться домой и построить кое-где пьяццы с маленькими веселыми ресторанчиками и тенистыми деревьями, где люди смогут наслаждаться жизнью».
Может быть, и не очень-то приятно сидеть на пьяцце в Сундбюберге [199], когда метель и ветер в тридцать баллов, но ведь выдаются иногда весенние солнечные дни и теплые летние вечера. Я всегда ужасно раздражала Яна разговорами о том, что современное градостроительство Швеции неприятно своим однообразием и действует на нервы людям, вынужденным жить в этой стране, оно просто убийственно и уничтожает всякую радость. И когда теперь я видела чудесную способность итальянцев все так живописно и уютно устраивать, я понимала, что права. Посмотрите хотя бы на этот маленький городок с его пьяццей, узкими проулками и веселыми магазинчиками и планом, не начерченным по линейке, а дающим простор воображению, с неожиданными поворотами то тут, то там. Не удивительно ли, что здесь так весело просто бродить? И не удивительно ли, что так уютно сидеть на пьяцце, где все собирались в вечерних сумерках и где наш друг Геркуланум с добрыми глазами подавал нам кофе.
Неподалеку от пьяццы Геркуланум и его братья Помпей и Везувий (имена в Италии тоже весьма живописны; и почему людей в Швеции зовут только «Калле»?) держали магазинчик. Из этого магазинчика он и снабжал кафе продуктами. Случалось, мы являлись на пьяццу посреди ночи, когда обслуживание уже прекращалось. Но тут из какого-то темного угла — всегда стремительно — появлялся Геркуланум и снова расставлял столики и спрашивал, что нам угодно. Времени закрытия кафе не существовало.
В эти беззаботные дни в Сорренто времени вообще не существовало! По крайней мере для меня. Я скользила «по волнам жизни», ни о чем не думая и не считая дней и часов. Мы купались у причала; мы загорали, сидя на террасе; мы, лениво качаясь, ездили по улицам в древних дрожках, которые тянули украшенные кисточками лошади; мы заходили в маленькие темные лавчонки и покупали совершенно ненужные нам вышитые вручную носовые платки и портсигары; мы нанимали лодку и плыли на Капри — чтобы взглянуть на Голубой грот. А по вечерам танцевали на террасе при свете звезд. Я танцевала с Леннартом, и сердце мое колотилось так громко, что мне казалось, люди должны были бы жаловаться на невероятный шум. Я танцевала под звездами, и, когда музыка замолкала, я слышала там, внизу, вечное бормотание моря. И я сидела в темноте под платанами рядом с Леннартом, и слушала, как плещутся волны, и смотрела на цепь сверкающих огней Неаполя, и я полностью разделяла мнение Фриды Стрёмберг, когда она в сотый раз повторяла:
— Милые вы мои люди, до чего ж это чудесно!
Но один день стал последним. В райских кущах никогда не остаются надолго.
«День, равный всей жизни!» Я знаю человека, сделавшего эти слова своим кредо. Именно так я и чувствовала себя в свой самый последний из несравненных дней в Сорренто, которые никогда больше не повторятся.
Завтра я вернусь домой, к будням и осенней мгле. Путешествие окончено! Фру Берг вернется домой к своей недвижимости, Фрида Стрёмберг — к своей плите в пансионате, Виктор Мальмин — к своему совершенно одинокому существованию — без Евы. Господин Густафссон вернется тоже домой — к своему шефу.
— Он ничегошеньки не смыслит в луковицах тюльпанов! — уверял нас господин Густафссон и плевал в Средиземное море.
Его последний день в Сорренто был основательно омрачен мыслью о том, как мало из всего самого важного в этом мире понимает его шеф.
Я не желала, чтобы хоть что-нибудь омрачило мойпоследний день в Италии. Но меня грызло беспокойство. Ведь речь шла о Леннарте, и мне не оставалось ничего, «кроме редких встреч и спешных расставаний». Это было все равно что катание на американских горках: вверх-вниз, от блаженства к отчаянию.
Все, чем я жила теперь, была крошечная надежда, что мы снова встретимся в Стокгольме. Но кто может с уверенностью предсказать это? Для Леннарта наша встреча была, возможно, лишь легким развлечением во время отпуска, которое он быстро забудет. Он не произнес ни единого слова, позволившего бы мне думать иначе. Поэтому так тяжело было пережить этот последний день.
Мы провели его, прощаясь со всеми милыми людьми и дорогими нам памятными местами, а когда настал вечер, мы с Леннартом и Евой уселись под платанами. Неподалеку от нас расположились Виктор Мальмин и другие. Виктор был ужасно весел. Он острил и рассказывал разные истории. Фрида Стрёмберг просто вскрикивала от смеха. Даже фру Берг пребывала в необыкновенно хорошем настроении. Вероятно, потому, что этому трудному путешествию скоро настанет конец. Однако господин Густафссон сидел особняком, и вид у него был очень унылый. Я испытывала чувство глубочайшей солидарности с ним. Я тоже ощущала страшное уныние.
Рассказы Виктора становились все веселее и веселее. Вдруг он смолк, но продолжал тихо сидеть на террасе; виден был лишь кончик его сигары, рдевший во мраке.
Иногда я думаю — может быть, Ева в глубине души немного садистка? Хотя она так добра! Она вдруг запела — медленно и чуточку отрешенно: «Протяни мне на прощание еще раз свои руки…»
Тогда Виктор Мальмин поднялся и исчез.
И я, зная, что руки Леннарта через несколько жалких часов протянутся мне на прощание, тоже не выдержала. Я поднялась и побежала, никому ничего не объяснив. Мне надо было немного побыть одной. Я ринулась вдоль скалистого склона вниз к причалу.
— Виопа sera! [200]—поздоровался молодой итальянец, стороживший у причала и наблюдавший за купающимися. Вниз к воде вела лесенка, но после наступления темноты, когда никто больше не купался, ее поднимали. Именно этим он сейчас и занимался.
Но я остановила его. Я хотела спуститься вниз, в черную манящую воду. Нет, топиться я не собиралась. Но мне хотелось искупаться. Я хотела в последний раз искупаться в Средиземном море. Мой купальник висел на перилах. Он был влажный и холодный. Но вода сомкнулась вокруг меня, словно теплое объятие.
«День, равный всей жизни!»
Море было подернуто легкой зыбью. Я слабо качалась, лежа на спине, и смотрела на звезды. Мое лицо было залито соленой водой, и я не знаю, было это Средиземное море или мои слезы.
Вверху на причале ходил сторож и, вероятно, удивлялся, что я за дура. Я видела, как беспокойно движется взад-вперед его черная тень. Он, видимо, хотел поднять лесенку и уйти.
Еще несколько минут, мой добросовестный друг! Тебе ведь понятно, что мне, возможно, больше никогда уже не плавать в Средиземном море! Никогда больше не увидеть сверкающую цепь огней — Неаполь! Никогда не услышать, как глухо бьются волны о скалистые берега Сорренто. Понимаешь, этот день равен всей моей короткой жизни!
Ну а что теперь? Не собирается же он влезть в воду и выудить меня? Кто-то спускается по лесенке! О, эти пламенные итальянцы!
Не подходи, потому что тогда, клянусь, я поплыву через залив в Неаполь! Говорю тебе, не подходи!
И тут до меня донесся хорошо знакомый голос:
— Кати, можно сказать тебе одно слово, прежде чем ты утопишься?
Ах, это вовсе не сторож-итальянец! Это Леннарт! Да, это был Леннарт!
XXI
«Леннарт, мой любимый!
Я люблю тебя! Я должна воспользоваться случаем и сказать об этом, пока помню. Это мое первое письмо к тебе, и было бы так нехорошо, если бы я забыла сказать, что люблю тебя. Хочешь знать как? О, это не так-то легко точно определить! Любовь нельзя измерить и взвесить так, как измеряет и взвешивает в воскресенье свой богатый улов рыбак, хвастаясь им. Но одно, во всяком случае, могу тебе сказать: я удивленатем, что столько любви умещается в груди одного-единственного человека. Тем более такого небольшого, как я.
199
Городок в лене Стокгольм.
200
Добрый вечер! (ит.)