Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 62



Халиль-ходжа выслушал Шахина, помолчал, потом с мудрым видом дал совет:

— Ты не его, а меня да себя жалей. Ему-то что, он теперь к источнику всех сладостей направился. Уж в раю, наверно, этого хватает.

В райском саду три ручья журчат;

В одном — масло, в другом — сливки, в третьем мёд течёт.

Из башни своей Мухаммед на мир глядит,—

прочёл он священный стих…,

Шахин-эфенди вспомнил ещё один случай. Шли последние недели: больному чемезу становилось всё хуже и хуже, припадки участились. Несчастный вдруг начинал задыхаться, глаза лезли из орбит, руки судорожно рвали ворот рубахи, и он хрипел:

— Спасите, умираю!

Однажды, во время такого приступа, бедняга вцепился в горло одного софты из Амасии и стал кричать:

— Умираю!

Пытаясь вырваться из столь неожиданных объятий, софта, такой же равнодушный, как и Халиль-ходжа, принялся уговаривать больного:

— Что поделаешь... Смерть — воля господня... Да отпусти ты мой ворот... Ладно, что горло сдавил, рубашку порвёшь...

Воспоминание об этом эпизоде взволновало и рассмешило Шахина...

Когда наступали каникулы в медресе, все учащиеся, взвалив на плечи свои котомки, отправлялись на три месяца по деревням за подаянием. Шахин с нетерпением ожидал этих дней. Голос юноши нельзя было назвать красивым, поэтому он не читал в мечетях Коран, а проповедовал. Он обладал удивительным даром слова. Рассказы из истории ислама, предания о жизни пророков — всё, что узнал ещё от своего учителя Феттаха-эфенди,— Шахин умел передать очень увлекательно, простым и ясным языком, а самое главное, по-турецки — ведь слушатели не знали арабского. Крестьяне любили его проповеди, и когда наступал байрам [28], и надо было возвращаться в Стамбул, они щедро одаривали юношу, не давая ему вернуться с пустыми руками. Всегда у него за пазухой оказывалось несколько серебряных монет, а в котомке — пшеница, лепёшки, кукуруза. Почти всё это он отсылал матери, оставляя себе совсем немного, на чёрный день, если уж крайняя нужда придёт...

Неужели такие люди и есть добровольцы великой армии зелёного знамени, тень которого покроет однажды весь мир?! Чего же можно ожидать от солдат этой армии, кроме грабежей и насилия? Бедное, несчастное мусульманство!..

В холодной каменной каморке молодой софта оплакивал участь своей веры. За первыми разочарованиями последовали новые, и опять яростный протест, взрывы отчаяния...



Теперь виновниками были его учителя — знаменитые мюдеррисы, в которых он видел генеральный штаб зелёной армии...

Как ждал он от них слов великой истины, как надеялся услышать из уст этих людей хоть одно праведное слово. В медресе Шахин, наверно, был самым прилежным, самым пламенным и вместе с тем самым покорным учеником. Любое слово, сказанное учителем, он воспринимал как божественный глагол, как откровение, и если юноша очень часто ничего не мог понять, то приписывал это исключительно собственной тупости. Но постепенно чувство ненависти и отвращения, которое Шахин питал к школьным товарищам, перешло и на учителей. И командиры, и солдаты зелёной армии стоили друг друга. Эти люди превратили религию и знания в кормушку, средство обогащения. Учителя так же, как ученики, дрались между собой из-за дарового хлеба; так же старались съесть друг друга, уничтожить, погубить. Соперничество доходило до того, что были случаи покушения не только на честь, но даже на жизнь противника...

А сколько мюдеррисов, почтенных светил богословия, непонятным речам которых молодой софта внимал с благоговением, оказались всего-навсего прислужниками дворца, шпионами султана Абдула Хамида. Всё это Шахин узнал уже потом. Частенько слышал он, как софты шёпотом рассказывали о своих учителях. Каких только нет преступлений на совести этих людей, сколько очагов они разрушили, сколько народу по их доносам угнали в ссылку, даже своих учеников они не щадили, а ведь это были их духовные дети... Ради приветливого слова падишаха, ради султанской подачки — каких-нибудь трёх — пяти лир — они без колебаний готовы были предать и бога, и его пророка.

Правда, среди мюдеррисов попадались люди скромные, которые предпочитали жить потихоньку и не лезть на рожон, не заниматься тёмными делами. Но времена были жестокие — страшные годы абдулхамидовской тирании. Несчастные люди шарахались от собственной тени, боялись рот раскрыть, каждую минуту ожидая удара из-за угла от своих же коллег-богословов, а не каких-нибудь посторонних.

Сначала Шахин-ходжа чувствовал жалость и сострадание к этим людям, но потом стал испытывать безразличие и даже отвращение.

Разве пристойно героям зелёной армии вести себя подобным образом? Разве можно всего бояться и бесконечно трястись за жизнь, за кусок хлеба? Вести себя низко и подло в столь трудные дни! Склонять голову перед насилием, кланяться в ответ на любое оскорбление, трусливо восклицая:

— Эйваллах [29]! С богом! Пусть будет так!

Болезнь критики и ниспровержения, которой вдруг заболел молодой софта, усиливалась. Она распространялась, подобно пожару в сильный ветер, и пламя начало уже подступать к подножию трона халифа [30], наместника пророка на земле. Всё, что Шахин слышал и видел в Стамбуле или в деревнях Анатолии и Румелии [31], куда его забрасывала судьба во время странствований, всё это позволяло ему достаточно много узнать о дворце султана. И через некоторое время юноша пришёл к выводу, что грех и ответственность за бедствия народные падают только на трусливого деспота, его величество главнокомандующего зелёной армией.

Он уже не винил, как раньше, ни мюдеррисов, ни улемов. Несчастные обитатели медресе, забитые чемезы, тоже были теперь оправданы. Во всём виноват только халиф!.. Вспыхни в те дни восстание против Абдула Хамида, Шахин безусловно пошёл бы в первых рядах. Впрочем, когда через несколько лет произошёл конституционный переворот [32], Шахин-ходжа не проявил ни малейшего интереса к этому событию и остался куда более равнодушным, чем самые тупые и пассивные его товарищи по медресе. Даже к мятежу тридцать первого марта он отнёсся с полнейшим безразличием. Ибо за эти годы Шахин стал совершенно иным человеком...

Шахин-эфенди с горечью вспоминал и второй период болезни, который протекал более бурно, чем первый.

До того времени он всю вину возлагал на отдельные личности... Нравы испортились, вера в народе ослабла. Стамбул не думал ни о чём, кроме удовольствий и развлечений. В громадной стране не осталось ни одного человека, который бы от всей души, от всего сердца произносил божественное слово «аллах». Улемы-богословы, чья священная обязанность — направлять народ и вести его по пути истины, — все до единого невежды и трусы, корыстолюбцы и развратники.

А человек, являющийся наместником посланника господа бога,— коварный тиран, жестокий и безнравственный.

«Только всемирный потоп, кровавый и огненный ураган смогут омыть лицо земли, смогут положить конец этому беззаконию, вернуть мусульманству прежнюю чистоту...» — думал молодой софта.

Но, читая попадавшиеся ему изредка исторические книги, Шахин стал постепенно понимать, что между прошлым и настоящим разницы нет. Испокон веков религия была орудием угнетения, интриг и разврата. Там, где много веков назад прошла зелёная армия, теперь царит зелёная ночь!

Так пожар, некогда охвативший своим разрушительным пламенем медресе Сомунджуоглу, перекинувшийся потом на всё, что звалось сегодняшним днём и составляло нынешнее время, распространялся постепенно всё дальше и дальше в глубь веков и добрался до самых древних времён истории пророков, ислама, империи османов. Великий, очистительный пожар сомнений и переоценок... Где бушевало пламя, там низвергались пышные и великолепные фронтоны, рушились своды и купола, и ничего, кроме груды обломков и скелетов, не оставалось на его пути. Но этот пожар не остановился на туманных рубежах истории,— столб пламени взвился, и огненные языки стали лизать небесный свод.