Страница 3 из 169
Женщина повиновалась. Ее глаза расширились еще больше, но взгляд по-прежнему оставался пустым. Руки Лиссы, до этого нервно теребившие краешек ее простенького коричневого ситцевого платья, вдруг замерли.
Снаружи донеслись приглушенные голоса, затем послышались семенящие шаги, хлопанье дверей и собачий лай. Пронзительно заржала лошадь, щелкнул кнут, кто-то гневно чертыхнулся.
Но Лисса, казалось, ничего этого не слышала. Она сидела на своем стуле, оцепеневшая и как будто обессиленная, без малейшего движения, не моргая, почти не дыша.
— Ты чувствуешь его? — спросила Андара спустя некоторое время. — Ты чувствуешь его близость? Он слышит наш призыв?
Лисса кивнула. Глаза ее засверкали, затем стали на мгновение прозрачными и сразу же снова потускнели. На ее лбу выступил холодный липкий пот.
— Я чувствую его, — прошептала она. — Он… услышал твой призыв, Андара. И он… откликнется на него, — она судорожно сглотнула, ее голос задрожал и вдруг зазвучал как старушечий. — Йог…
— Не произноси это имя! — Андара испуганно коснулась руки Лиссы.
Голоса, проникавшие через закрытые ставни в комнату, становились громче, и вдруг пронзительный хлопок выстрела разорвал тишину. Вслед за ним, словно причудливое эхо, раздался громкий крик.
— Не произноси его, — пробормотала Андара еще раз. — Смертным запрещено упоминать его имя. Достаточно того, что он знает о нашем призыве.
— Он знает об этом, — в изнеможении ответила Лисса. — И он… выполнит то, что… ты попросишь.
Андара больше ничего не сказала. Ее лицо вновь застыло, превратившись в маску безразличия, а ее руки, лежавшие на столе словно в ожидании момента, когда их сложат для молитвы, еще больше стали походить на руки мертвеца.
И лишь в ее глазах затаилась злая-презлая усмешка…
Каюта была темной и узкой, а воздух — зловонным. Именно так обычно пахнет слишком маленькое для двух человек помещение без окон, в котором к тому же около пяти недель находится больной. Под потолком на проволоке раскачивалась крошечная коптящая керосиновая лампа. На узкую настенную полку возле двери Баннерманн поставил (проявил однажды заботу) маленький глиняный кувшин с благоухающими травами, бог знает как доставшимися ему. Но даже это не могло полностью перебить впитавшийся в стены затхлый запах. Почти всегда, когда я сюда спускался, у меня возникало ощущение, что здесь невозможно нормально дышать.
Когда мне приходила в голову эта мысль, меня немедленно начинали мучить угрызения совести. Монтегю был не виноват в том, что заболел. К тому же он очень хорошо ко мне относился, хотя я этого и не заслужил.
Я тихо подошел к узкой, привинченной к стене кровати, наклонился над спящим и стал рассматривать его лицо. Оно совсем не изменилось — ни в хорошую, ни в плохую сторону. Щеки все еще были впалыми, серого цвета, а под большими глазами, помутневшими за последние дни от жара, лежали большие черные круги. Монтегю оказывал на меня такое же околдовывающее воздействие, как и тогда, когда я с ним встретился впервые.
Я хорошо помню день нашей первой встречи — каждую его минуту, каждое слово, каждый взгляд Монтегю, хотя с тех пор прошло больше шести месяцев и много чего случилось с нами. Тогда я был другим, совершенно другим. Баннерманн и его матросы не узнали бы человека, каким я был тогда, если бы вдруг он встал рядом со мной теперешним. В двадцать четыре года я был беден и склонен к авантюризму (что означает лишь то, что из восьми лет моей жизни в Нью-Йорке половину я провел в тамошних тюрьмах). Жил я за счет случайных заработков. Каждый, кому знаком нью-йоркский портовый квартал, знает, что это означает: время от времени я избавлял от кошельков и драгоценностей очередного наивного прохожего, беспечно заблудившегося в этом районе после наступления темноты. Не могу сказать, что такие делишки доставляли мне удовольствие. Я не хотел быть преступником, и насилие было мне не по душе. Однако в больших городах на восточном побережье такие парни, как я, частенько попадали в своего рода заколдованный круг, вырваться из которого очень трудно. Когда я прибыл в Нью-Йорк, мне было шестнадцать лет от роду и, кроме девяноста шести жителей Уолнат Фолз, захолустного местечка, в котором я родился и вырос, я в своей жизни еще не видел других людей. Тетя, у которой я вырос (в действительности это была не моя тетя, а просто одна сердобольная женщина, взявшая меня к себе после того, как мои родители бросили меня грудным ребенком на произвол судьбы), умерла, а все оставленное ею наследство состояло из семи долларов, крохотного серебряного крестика на цепочке и билета в Нью-Йорк. В письме, приложенном к завещанию, она выражала надежду, что я найду свое счастье в большом городе и стану приличным парнем.
Добрая тетушка Мод! Она могла бы считаться самой замечательной женщиной из всех когда-либо живших на Земле, но она ничего не смыслила в людях. Быть может, она попросту не хотела верить в то, что мир злой.
А этот мир действительно оказался злым, и мне понадобилась лишь пара дней, чтобы убедиться в этом. Семь долларов были вскоре израсходованы. Для сельского парня вроде меня работы в городе практически не было, и мне не оставалось ничего другого, как начать воровать и примкнуть к одной из банд подростков, чьей территорией были портовые районы города. Я спал на набережных, перебивался случайными заработками или же воровал, если не удавалось найти работу. Сейчас, заглядывая в прошлое из сегодняшнего дня, я не могу понять, как же мне удалось выжить и как мне посчастливилось в течение всех восьми лет моей сомнительной карьеры остаться в стороне от тяжких преступлений? Как получалось, что, когда мои сотоварищи совершали какую-нибудь крупную кражу со взломом, а то и убийство (такое тоже бывало), я не принимал в этом участия?
Но, несмотря на удачливость, рано или поздно я все равно угодил бы в тюрьму или на виселицу — если бы не встретился с Рандольфом Монтегю.
Рандольф Монтегю, колдун. Лишь позднее я узнал, что его так называют. Когда я впервые встретил его, он стоял ко мне спиной, небрежно опершись о столб газового фонаря, что никак не соответствовало его элегантному костюму и изысканной внешности. А я лежал в двух шагах позади него в грязи мусоросборника и размышлял, как бы мне его без риска оглушить, чтобы затем опустошить его портмоне. Я с удивлением задавал себе вопрос, что мог этот человек делать в пользующемся дурной репутацией районе, причем уже за полночь, да к тому же один и, очевидно, без оружия. Конечно, встречались мужчины, которых жажда приключений заставляла с наступлением темноты идти в порт, игнорируя все добрые советы. Им это нужно было для того, чтобы затем во время какой-нибудь вечеринки похвастаться своей храбростью. Ну, завтра утром этот франт будет неприятно удивлен, проснувшись с гудящей головой и обнаружив пустое портмоне.
Я осторожно приподнялся за своим укрытием, осмотрел на всякий случай улицу и ухватил покрепче мешочек с песком, которым я намеревался шандарахнуть незнакомца по голове. Он не шевелился, покуривая сигару, как будто ему было бы все равно, даже если бы небеса разверзлись над его головой (нечто подобное вскоре и должно было произойти). Я сидел неподвижно и выжидал. У меня было достаточно времени: патруль мог появиться здесь лишь часа через два, а больше никто, находящийся в здравом уме, не отважился бы сунуться сюда так поздно. Я наблюдал за ним почти четверть часа, и за это время он ни разу не сменил позу. Наконец он выбросил окурок, достал из тонкого серебряного портсигара, который он носил в жилетке, еще одну сигару (я все с точностью запоминал и мысленно вносил пункт за пунктом в перечень товаров, которые уже планировал отнести завтра утром перекупщикам) и чиркнул спичкой.
Именно в этот момент я выпрыгнул из укрытия.
Я толком так и не понял, что именно он сделал. Расстояние между ним и мной не составляло и двух полных шагов, и я абсолютно уверен, что не раздалось ни единого звука. Если проживешь восемь лет в трущобах Нью-Йорка, то научишься двигаться тихо, словно кошка. Но следующее, что я помню — это то, что я лежу на спине, жадно хватаю ртом воздух и смотрю на лезвие шпаги, которое Монтегю приставил к моему горлу. При этом он улыбался и пускал дым из сигары, как будто ничего не произошло.