Страница 45 из 65
— Полицейский участок Марнэса. Давидсон.
— Привет, Тильда, — произнес Мартин. — Как ты?
Интуиция ее не обманула.
— Хорошо, — ответила она, — но я сейчас занята. У меня важные дела.
— Подожди, Тильда.
— Пока.
Она положила трубку, даже не пытаясь узнать, что Мартин хотел ей сообщить. Как хорошо, что у нее появилось что-то, о чем можно думать, помимо Мартина Альквиста. Сейчас важнее всех мужчин для нее укладчик полов Хенрик Янсон. Когда она его поймает, она задаст ему два вопроса: почему он покалечил пенсионера и почему разбил кораблик, сделанный Герлофом?
Зима 1960 года
Лето в тот год выдалось дождливое, и, как следствие, зима была суровой. Намного холоднее предыдущей. В январе и феврале школы и детские сады были закрыты по понедельникам, потому что дороги не успевали очистить от снега.
Торун продолжала рисовать, несмотря на то что зрение ее сильно испортилось после той бури. Читать она больше не могла, но продолжала рисовать.
Очки не помогали. В Боргхольме мы раздобыли галогеновую лампу, которая освещала крохотную комнатку на Олуддене ярким белым светом. Ощущение было такое, словно мы живем в фотостудии, — но благодаря этой лампе мама могла работать. Она сидит посреди комнаты, залитой белым светом, и рисует свои самые мрачные полотна.
Она нервно водит кистью по полотну — я слышу этот специфический звук, как будто крыса скребется за стеной. Мама рисует шторм, в который попала прошлой зимой. Она очень близко наклоняется к мольберту, буквально утыкается в него носом, отчего его кончик у нее всегда испачкан. Рисуя, она так пристально вглядывается в мазки, что я знаю: она все еще не может забыть мертвых в торфянике в тот день.
Она рисует картину за картиной, но никто не хочет их покупать — поэтому они хранятся в сухом чулане, свернутые в рулоны.
Я тоже рисую, когда остаются краска и бумага, но это бывает все реже и реже. Денег нет, и Торун уже не может работать уборщицей из-за плохого зрения.
В начале ноября Торун исполнилось сорок девять. Она отметила день рождения одна бутылкой красного вина. Торун говорит, что ее жизнь закончилась.
А моя, кажется, так и не начиналась.
Мне восемнадцать лет. Я окончила школу и пока убираю вместо Торун в надежде на лучшее. Только сейчас я поняла, что пятидесятые закончились, а я этого даже не заметила. Лишь обнаружив старые журналы, я поняла, что в пятидесятых были не только Сталин и атомные бомбы, но и золотые годы тинейджеров в белых носках, с вечеринками и рок-н-роллом. Всего этого в деревне у нас, конечно, не было. Радиоприемник был таким старым, что единственным звуком, который мы слышали, был треск. Летом на острове было хорошо, но за тремя месяцами спокойного моря и солнца следовали девять месяцев темноты, холодного ветра, размытых дорог, мокрой одежды и замерзших ног. Единственным утешением для меня в тот год был Маркус.
Маркус Ландквист приехал из Боргхольма осенью и поселился на Олуддене. Маркусу девятнадцать лет, он на год старше меня. Он подрабатывал на фермах, ожидая призыва в армию.
Маркус не был моей первой любовью, но он был первым, с кем я осмелилась на что-то большее, чем просто невинный флирт. Все мои предыдущие влюбленности ограничивались тем, что я стояла и смотрела на понравившегося мне мальчика в школьном дворе, втайне надеясь, что он подойдет ко мне и дернет за косичку.
Маркус самый красивый парень в деревне. По крайней мере, для меня. Он высокий, и у него прекрасные светлые волосы, которые мне очень нравятся.
— Ты знаешь, что на хуторе Олудден водятся привидения? — спросила я, когда мы первый раз столкнулись на кухне.
— Вот как?
Он не выразил ни удивления, ни интереса, но я уже начала говорить, и нужно было продолжить.
— Мертвые живут в сарае, — сказала я. — Они шепчут сквозь стены.
— Это просто ветер, — заявил Маркус.
Это не было любовью с первого взгляда. Мы начали общаться. Я изображала из себя скромницу, Маркус молчал и бросал на меня жаркие взгляды. Я чувствовала, что нравлюсь ему. По вечерам я думала о Маркусе перед сном и мечтала, что мы вдвоем сбежим с хутора.
Мы единственные на хуторе, у кого есть хоть какая-то надежда на лучшее будущее. Торун уже сдалась, а остальным престарелым обитателям хутора достаточно работы в поле днем и сплетен — вечером.
Иногда они пьют самогон с рыбаком Рагнаром Давидсоном. До меня доносится их смех из кухни в доме.
Мы все вместе живем на Олуддене, но каждый живет своей отдельной жизнью, в своем маленьком мире, отгороженном от всех остальных. В ту зиму я обнаружила сеновал над коровником. Там почти не осталось сена, зато полно всяких вещей, оставленных прежними обитателями хутора. В течение десятков лет сеновал превратился в настоящий музей, наполненный старыми веслами, сундуками, книгами и удочками. Мне приходится отставлять коробки в сторону, чтобы пробраться вглубь сеновала. Там на дальней стене вырезаны имена и годы.
Каролина, 1868.
Петер, 1900.
Грета, 1943.
И много других имен. Почти на каждой доске вырезано имя.
Я стою и читаю их одно за другим, пораженная тем, как много людей погибло на хуторе Олудден. И мне кажется, что они здесь, рядом со мной, на сеновале.
Больше всего мне хочется показать сеновал Маркусу.
24
Сумерки сгустились над сушей и морем.
Одинокий фонарь на повороте зажигался все раньше и раньше, и Йоакиму казалось, что весь день стоит ночь. Несмотря на это, Йоаким не прекращал работу по дому, пытаясь чувствовать гордость за то, что он сделал своими руками.
Первый этаж был практически готов. Обои наклеены, двери и окна окрашены, пол отшлифован, мебель — та, что была, — расставлена. Йоакиму следовало купить новую мебель, но денег не хватало, а работу он так и не начал искать. Пока в его распоряжении были только шкаф восемнадцатого века и столовый гарнитур. К потолку Йоаким подвесил большую хрустальную люстру, а на подоконниках расставил старинные подсвечники.
Фасадом Йоаким еще не успел заняться, да и денег не было, — но он надеялся, что предыдущие обитатели хутора на него не в обиде. Ему даже хотелось, чтобы они оценили плоды его трудов. Иногда ему казалось, что он слышит их шаги на втором этаже и голоса, шепчущие в пустых комнатах. Но только не Этель. Ей сюда вход воспрещен. Слава богу, она перестала являться Ливии во снах.
— Вы приедете ко мне на Рождество? — спросила мать Йоакима, когда он позвонил ей в середине декабря.
В голосе Ингрид слышно было волнение, и Йоакиму не хотелось ее разочаровывать.
— Нет, — поспешил он ответить, глядя в окно.
Дверь в коровник снова была открыта. Он ее не открывал.
Можно было, конечно, сказать себе, что это дело рук детей или дверь открыл ветер, но Йоаким знал: это был знак от Катрин.
— Нет?
— Нет, — повторил он. — Мы решили остаться здесь на Рождество. На хуторе.
— Одни?
«Нет», — подумал Йоаким, но вслух произнес:
— Одни. Если, конечно, мать Катрин Мирья не заглянет, но мы об этом еще не говорили.
— А вы не могли бы…
— Мы приедем на Новый год, — пообещал Йоаким. — Тогда и обменяемся подарками.
Рождество все равно будет мрачным, где бы он его ни праздновал.
Какой праздник без Катрин.
Рано утром Йоаким сидел в детском саду и смотрел, как дети отмечают День святой Люсии. Одетые в белоснежные наряды, с искусственными свечами в волосах, шестилетние девочки нервно улыбались своим родителям, снимавшим праздник на видео.
Йоакиму не нужна была видеокамера, потому что он никогда не забудет, как пели Ливия с Габриэлем. Он смотрел на детей и вертел на пальце обручальное кольцо, гадая, как счастлива была бы Катрин, будь она сейчас рядом.
На следующий день после праздника на остров налетел первый зимний шторм. Крупные градины ударяли в окна, грозя их пробить. В море бушевали волны, ломая хрупкий первый лед, успевший образоваться у берега, заливая каменную дамбу и закручиваясь в воронки около маяков.