Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 65



— Заткнись! — Хенрик бросил взгляд на закрытую дверь и, снова понизив голос, сказал: — Я не могу это сейчас обсуждать.

— Ты хочешь деньги или нет?

— Конечно хочу. Но только свою долю. Мне больше не надо.

— Как же не надо? А девчонка? Такие дорого обходятся.

Хенрик со вздохом произнес:

— Дело не в деньгах. Нам нужно срочно избавиться от краденого. Надо все продать.

— Мы и продадим. Но сперва провернем последнее дельце. Съездим на север, на тот хутор.

— Какой еще хутор?

— Хутор с картинами, о котором говорил Алистер.

— Олудден, — тихо сказал Хенрик.

— Вот именно. Какой вечер тебе подходит?

— Погоди… Я был там летом. Там нет никаких картин. И кроме того…

— Что?

Хенрик молчал, вспоминая пустынные комнаты Олуддена. С Катрин Вестин было приятно работать. Она жила там одна с двумя маленькими детьми. Но сам дом производил гнетущее впечатление, несмотря на то что Вестины все там прибрали и перекрасили. Ему не хотелось туда возвращаться, особенно сейчас, в декабре.

— Ничего, — ответил он. — Но я не видел там никаких картин.

— Наверняка они их прячут, — предположил Томми.

В комнате раздался стук. Хенрик дернулся. Но это стучали в дверь. Он открыл. За дверью стояла Камилла. Выражение лица у нее было обеспокоенное.

— Вы закончили? — спросила она. — Если нет, может, лучше я пойду домой, Хенрик?

— Закончили, — кивнул он.

Камилла была невысокой и хрупкой девушкой, почти на две головы ниже мужчин. Томми вежливо улыбнулся ей и протянул руку.

— Привет, я Томми, — произнес он таким любезным тоном, какого Хенрик раньше никогда у него не слышал.

— Камилла. — Девушка пожала протянутую руку.

Кивнув Хенрику, Томми пошел к выходу.

— Созвонимся, — сказал он на прощание.

Заперев дверь за Томми, Хенрик прошел в комнату и сел на диван рядом с Камиллой. Они снова включили фильм, который смотрели до прихода незваных гостей.

— Ты думаешь, мне стоит остаться, Хенрик? — спросила Камилла, когда фильм закончился. Часы показывали одиннадцать.

— Если хочешь, конечно, оставайся.

В полночь они лежали рядом в постели, и Хенрик чувствовал себя так, словно последних шести месяцев не было. Просто чудо, что Камилла вернулась. Теперь все было так, как и должно было быть. Оставалось только решить проблему с братьями Серелиус.



И этим странным стуком в стене.

Хенрик прислушался, но в комнате слышалось только ровное дыхание Камиллы, заснувшей сразу, как только они легли. Тишина. Никакого стука.

Хенрику не хотелось о нем думать. Не хотелось думать ни о стуке, ни о братьях Серелиус, ни об Олуддене.

Камилла вернулась, но по-прежнему было непонятно, какие чувства она к нему испытывает. Хенрик не решался спросить. Но, в любом случае, она больше не жила с ним. А вернувшись с работы следующим утром, Хенрик нашел квартиру пустой. Он позвонил Камилле, но она не взяла трубку.

Вечером он снова лежал один в постели, но стоило ему погасить свет, как из прихожей донесся стук. Он шел прямо из стены. Упорный и раздражающий.

Хенрик приподнял голову с подушки.

— Заткнитесь! — прокричал он в темноту.

Стук прекратился, но через секунду возобновился.

Зима 1959 года

Пятидесятые. Зима близится к концу, но наш рассказ только начинается. Рассказ о Мирье и Торун в Олуддене, картинах и снежной буре. Мне было шестнадцать, когда мы приехали на хутор. У меня не было отца, но у меня была Торун. Она научила меня тому, чему должны научиться все девушки: никогда не зависеть от мужчины.

Больше всего на свете моя мать ненавидела двух мужчин — Сталина и Гитлера. Она родилась за два года до того, как разразилась Первая мировая война. Детство Торун провела в Стокгольме, но потом ей захотелось посмотреть мир. Она поступила в Художественную школу в Гётеборге, с намерением потом поехать в Париж, где ее все время принимали за Грету Гарбо, как рассказывала Торун. Картины ее привлекли внимание, но снова началась война, и Торун поспешила обратно в Швецию проездом через Копенгаген. Там она познакомилась с датским художником, с которым у нее был короткий, но страстный роман, прервавшийся с появлением в городе гитлеровских солдат. Вернувшись домой, Торун обнаружила, что беременна. По ее словам, она написала несколько писем будущему отцу ребенка, но тот ни разу так и не ответил.

Я родилась зимой 1941 года, когда весь мир замер в страхе. Торун жила в темном Стокгольме, где продукты выдавали строго по талонам и еды постоянно не хватало. Она переезжала с квартиры на квартиру, в основном останавливаясь у религиозных матрон, дававших приют матерям-одиночкам и требовавшим в ответ полного смирения. На пропитание себе и дочери Торун зарабатывала уборкой квартир богачей на Эстермальм. У нее не было ни времени, ни желания рисовать.

Ей было тогда очень тяжело. Нам обеим было очень тяжело.

Когда я услышала, как мертвые шепчутся в сарае в Олуддене, мне не было страшно. Потому что шепот покойников был детской шуткой по сравнению с тем временем в Стокгольме.

После окончания войны, когда мне было лет семь или восемь, мне стало вдруг больно мочиться. Ужасно больно. Торун сказала, что я слишком много купалась, и отвела меня к бородатому доктору на одной из главных улиц Стокгольма. «Он милый, — сказала мама. — Принимает детей практически бесплатно».

Доктор любезно поздоровался. На вид ему было лет пятьдесят, и от него попахивало спиртным. Он пригласил меня войти в кабинет, где также пахло алкоголем, и велел лечь на кушетку. Потом закрыл за собой дверь.

— Подними юбку, — сказал доктор. — И расслабься.

Мы были совсем одни в той комнате. Доктор остался доволен осмотром.

— Пикнешь об этом, отправлю в колонию, — сказал он, потрепав меня по голове.

Он оправил на мне юбку и протянул блестящую монетку в одну крону. На дрожащих ногах я вышла в приемную, где ждала Торун. Мне было еще хуже, чем раньше, но доктор сказал, что нет ничего серьезного, что я хорошая девочка и он выпишет мне лекарство. Мама жутко разозлилась, когда я отказалась принимать таблетки по рецепту доктора.

В начале пятидесятых мы с Торун оказались на Эланде. Это была одна из ее причуд. Не думаю, что у нее были истинные причины переехать на остров. Ей просто хотелось видеть что-то новое и нарисовать это. Эланд славится своими пейзажами и хорошим светом для создания картин. Мама говорила без умолку о Нильсе Крейгере, Готтфрид Каллстениус и Пэре Экстрёме. Казалось, она едет не на Эланд, а в Париж.

Сама я был рада только тому, что мы уехали подальше от того мерзкого доктора.

До Боргхольма мы добрались на пароме. Все наши пожитки уместились в три небольшие сумки. Торун еще несла мольберт и краски. Боргхольм оказался милым городком, но Торун там не понравилось. Люди казались ей чопорными и скучными. К тому же в деревне жить было куда дешевле, так что через год мы переехали в Рёрбю. По ночам нам приходилось укрываться тремя одеялами: так было холодно в доме.

Я пошла в школу. Дети высмеивали меня за мой столичный выговор. Я им не говорила, что думаю об их диалекте, но со мной никто так и не подружился.

Зато на острове я начала рисовать. Я рисовала белые создания с красным ртом. Торун считала, что это ангелы, но на самом деле я рисовала мерзкого доктора, насквозь провонявшего алкоголем, и его ухмыляющийся рот.

Когда я родилась, Гитлер был главным злодеем, но выросла я в атмосфере страха перед Сталиным и Советским Союзом. Если бы русские только захотели, они могли захватить Швецию за четыре часа, отправив на нас самолеты с бомбами, говорила мне мать. Сначала они принялись бы за Готланд и Эланд, а потом и за всю страну.

Но в молодости четыре часа казались мне вечностью, поэтому я много думала о том, что буду делать в эти последние часы свободы. Если бы я услышала новости о том, что советские самолеты направляются к Эланду, то первым делом бросилась бы в продуктовую лавку в Рёрбю и съела столько шоколада, сколько смогла бы. Потом я набрала бы мелков и красок и спряталась бы дома. Я смогла бы прожить всю жизнь при коммунизме, если бы мне только позволили рисовать.