Страница 38 из 51
«Он действительно сумасшедший, да еще одержимый навязчивыми мыслями о суициде», — подумал Чайковский.
Спустя полчаса успокоившийся Василий Андреевич ушел восвояси. Чайковский чувствовал себя прескверно — болел затылок, стучало в висках…
«Я определенно не гожусь в благодетели — нет у меня должного терпения», — решил он.
Более они не виделись — Чайковский уехал из Москвы.
Он совсем позабыл о Василии Андреевиче.
Но Василий Андреевич помнил о Чайковском. Интересовался расписанием его поездок, адресами пребывания, словом, собирал все сведения, которые только мог собрать…
Теплым августовским вечером в Каменке поднялся небольшой переполох.
В дом Давыдовых явился тощий, грязный, еле стоящий на ногах оборванец. Оборванцу по распоряжению Александры Ильиничны дали гривенник и попытались спровадить восвояси, но он швырнул подаяние под ноги садовнику, выступавшему в качестве герольда, и потребовал:
— Доложи, неуч, господину Чайковскому, Петру Ильичу, что его по приватному делу желает видеть Василий Андреевич.
Садовник доложил. Чайковский музицировал с племянницами и Бобом.
— Гони его в шею, Аким! Я никого не жду! — отмахнулся он. — В шею!
Знакомых бродяжек у Чайковского не было.
Чуть позже со двора раздался шум, сделавший занятия музыкой совершенно невозможными.
— Я умираю, а он не хочет даже взглянуть на меня! — надсаживался такой знакомый голос. — Позови сюда господина Чайковского! Скажи, что это вопрос всей моей жизни.
«Неужели Ткаченко?», — похолодел Петр Ильич и выбежал во двор.
Да, это был Ткаченко. Вернее — его жалкая тень.
Увидев Чайковского, Ткаченко всхлипнул и бросился обниматься.
— Петр Ильич! Милый, дорогой мой Петр Ильич! Неужели это вы?!
Пах Василий Андреевич еще хуже, чем выглядел, — перегаром, луком, немытым телом.
Чайковского замутило. Он отстранил от себя непрошеного гостя и машинально оглянулся на дом. Изо всех окон выглядывали любопытные, а Лев Васильевич сошел вниз и молча наблюдал эту некрасивую сцену, стоя в пяти шагах от Чайковского.
— Это мой знакомый, — пояснил Петр Ильич. — Студент консерватории, в котором я принимаю некоторое участие. Нельзя ли вымыть его, накормить и разместить где-нибудь на ночлег?
На следующее утро Александра Ильинична имела неосторожность пригласить Ткаченко позавтракать вместе с ними. Ее можно было понять — вымытый, выспавшийся и переодетый в чистое платье из запасов Льва Васильевича, Ткаченко производил впечатление светского человека.
Во время застольной беседы впечатление сразу же улетучилось.
Сперва Ткаченко во всеуслышание рассказал (при дамах и детях, прошу заметить!), что во время своих странствий он обучился самому изощренному разврату.
Петр Ильич тут же перебил его и принялся расспрашивать об общих знакомых по консерватории, чтобы увести разговор подальше от скользкой темы.
Затем Ткаченко выразил удивление тем обстоятельством, что за завтраком не подают ни водки, ни коньяка.
— У нас так заведено, — пояснил хозяин, — за завтраком мы пьем только чай, кофе или молоко.
Ткаченко некрасиво скривил рот.
Глядя на Петра Ильича, он рассказал, что пьет уже третий месяц по причине стыда, вызванного тем обстоятельством, что он чрезмерно и совершенно необоснованно пользуется расположением «добрейшего Петра Ильича».
Расплакался, разбил тарелку, кричал что-то о своей скорой смерти.
Как взрослые, так и дети, присутствовавшие за столом, были до крайности смущены…
Сплавить Василия Андреевича в Москву удалось, лишь на третий день. После долгих пустых бесед, то и дело перемежающихся уговорами и увещеваниями.
Кроме добрых слов Ткаченко получил сто пятьдесят рублей материальной помощи.
— Я знаю, чем мне отблагодарить вас, Петр Ильич! — сказал он прощаясь. — Я пришлю вам свой дневник
«Все что угодно, только не вздумай являться сам», — подумал Петр Ильич.
Василий Андреевич не соврал. Дневник — толстая растрепанная тетрадь со множеством клякс и помарок пришел бандеролью через три недели. «Теперь я понимаю странность его поступков, — писал по прочтении дневника Чайковский баронессе фон Мекк. — Перенесенные им бесчисленные невзгоды породили в нем страшную недоверчивость к людям, болезненное самолюбие, вследствие которого он в одно и то же время взывал ко мне о помощи, а потом мучительно тяготился моими заботами о нем, старался объяснить их себе желанием моим заслужить репутацию "благодетеля" и т. д. Из дневника этого я узнал, что бедный юноша совершенно одинок в этом мире, ибо связи с семейством порваны, и что я единственная его поддержка и опора. Оказывается, что он горячо меня любит, хотя по странности болезненной своей натуры не только никогда не мог этого выразить, но, напротив, почти оскорблял меня своими письмами и обращениями. Теперь я знаю, что имею дело с больной, но необычайно благородной и честной натурой».
Отношения Петра Ильича с «больной, но необычайно благородной и честной натурой» постепенно сошли на нет. Ткаченко проучился в консерватории еще год и покинул ее, навсегда исчезнув из жизни Чайковского.
Петр Ильич вспоминал о нем с доброй улыбкой, но больше никогда не брался покровительствовать кому- либо. «Кто на молоке обжегся, тот и на воду дует», — говорят в народе.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ «СКУЧНЫЕ ДЕЛА»
Каменка, май 1881. Чайковский просит: «Милый друг! мне очень жаль, что я не успел ранее Вас предупредить о следующем обстоятельстве. Получение здесь денег с почты, т. е. из Смелянской почтовой конторы, сопряжено с разными проволочками и длинными формальностями, неприятными для меня в том отношении, что тут является бездна посредников, которым вовсе обо всем этом знать не нужно. Вот почему я хотел просить Вас в случае присылки мне бюджетной суммы во время пребывания моего в Каменке делать это посредством перевода на какой-нибудь киевский банк, а перевод посылать в страховом письме все-таки в Смелу. В Киев отсюда съездить недалеко, да, кстати, все летом получаемые мной деньги я рассылаю, и опять-таки эту рассылку мне приятнее делать из Киева, чем из Каменки, где неизбежны многие посредники».
Композитор и баронесса не желали привлекать к своим отношениям лишнего внимания.
Петр Ильич полностью погрузился в отечественные церковные песнопения. Читает «Историю русской церковной музыки», изучает обиходные напевы, знакомится с порядками богослужения и гармонизирует некоторые древние мелодии. Результатом всего этого должно стать новое духовное сочинение — «Всенощное бдение», положенное на четырехголосный хор.
В Каменке грустно. Сестра продолжает болеть. Племянницу Таню бросил жених — князь Трубецкой, причем бросил обидно, наговорив множество обидных слов практически накануне свадьбы. Таня страдает. Схема страдания стала для нее уже привычной — бессонница, истерики, морфин… Таня очень изменилась за последнее время. Петр Ильич больше не восхищается ею. Он жалеет ее, но, кажется, больше не любит. Он всячески отвлекает Таню от предмета ее грустных мыслей, исполняя тем самым свой родственный долг, но не более того.
Через два года, в 1883 году, Чайковский напишет баронессе фон Мекк: «Племянница моя Таня, вероятно, будет виновницей того, что я не буду больше постоянным обитателем Каменки. Я не беру на себя право в чем-либо обвинять ее. Всякий человек действует в жизни в силу своих природных качеств, воспитания, обстоятельств. Но одно знаю: единственное мое желание — быть всегда как можно дальше от нее. Я могу ее жалеть, но я не могу ее любить. Жить рядом с нею для меня мука, ибо я должен насиловать себя, скрывать свои истинные чувства, лгать, а жить во лжи выше сил моих. Пока она будет в доме родителей (а это, вероятно, будет всегда, ибо едва ли можно надеяться, что она выйдет замуж), Каменка для меня закрыта. По крайней мере, так мне кажется теперь. Чувство это очень мучительное, ибо не только родство, не только нежнейшая любовь ко всему остальному семейству, но и привычка сделали то, что только там я считаю себя дома. Дай бог, чтобы чувство это изменилось и чтобы болезненно мучительное ощущение, которое один вид этой непостижимой девушки внушает мне, притупилось. Но теперь, проживя при ней более четырех месяцев, об одном только и мечтаю, одного только желаю — быть как можно подальше от нее».