Страница 48 из 61
— Так вот, потешная история припомнилась мне, — начал он весело и беззаботно. — Приехал к нам в Одессу судить игру Аркадий Семенович… Помнишь его, Ваня?
— Еще бы! Он государственным тренером работал.
— Ну, сыграли мы матч и собрались поужинать в портовом ресторане. Одесситы — народ веселый: выпили по одной и сразу же повторить собираются. Аркадий Семенович перевернул свою стопочку вверх дном — и ни в какую. Больше одной, говорит, не принимаю и вам не советую, потому что впереди — игра. Наш защитник, солидный такой по комплекции, вроде Поддубного, стал его уговаривать:
— Ну Аркадий Семенович… Ну миленький… Ведь копченая скумбрия на столе!
— Нет, братцы, точка, — говорит Аркадий Семенович. — Слово мое из самой что ни есть легированной стали.
— Боже мой! — возмутился защитник. — Возможно, вы не считаете нас интеллигентами? Ну посмотрите на этих очаровательных мальчиков: они окончательно застеснялись…
За соседним столом матросы с какого-то танкера именины своего боцмана отмечали. Сначала шел между ними очень шумный разговор, а потом они негромко запели песню «Раскинулось море широко».
Только один морячок, сидевший у края стола, почему-то не пел. Мрачно насупившись, он смотрел на нас и время от времени гримасничал. Эти его необидные выходки я заметил сразу же, как только мы сели за стол, но сделал вид, что ничего не замечаю… Кривил он свою физиономию, наверное, больше часа и вдруг поднялся, подошел к Аркадию Семеновичу, цап его за волосы огромной ручищей и — по уху… Мы, конечно, встали за своего тренера, а моряки — за своего дружка. Хорошо, что милицейский патруль проходил и всех нас, рабов божьих, в отделение милиции отвезли. Дежурный спрашивает у моряка:
— Вы это за что же, гражданин, к мастеру спорта придрались? Сами, наверное, когда матч — контрамарочку на стадион добываете, а если мастер спорта кушать захотел, так вы ему настроение портите?
Матрос пуще прежнего разозлился, кулаками замахал.
— А если он мастер спорта, так что же, все ему позволено? Гляньте, он и сейчас смеется надо мной — опять подмаргивает…
Милиционер строго посмотрел на Аркадия Семеновича.
— Перестаньте моргать, гражданин… Не злите человека.
Аркадий Семенович извинился:
— И рад бы, да не могу. Болезнь у меня такая. Но обратите внимание на этого моряка: это он издевается, он мне гримасы строит!
Действительно, моряк подмигнул нашему тренеру и скорчил гримасу.
— Прекратите! — закричал милиционер. — Что за глупые шутки?
Тут вмешался старик-боцман:
— Наш Васенька болен, — сказал он, — это весь экипаж может подтвердить. Случилось, в шторм грузовая стрела сорвалась и наискось шарахнула Васеньку по башке. С тех пор у него такая причуда.
— А у меня с детства, — оправдывался Аркадий Семенович. — И все команда может подтвердить.
Милиционер внимательно посмотрел на моряка — тот сразу же скорчил ему мину; посмотрел на тренера — тот ему лукаво подмигнул. Дежурный говорит:
— Первый случай у меня за десять лет такой! Затрудняюсь, штрафовать вас или так отпустить. Пожалуй, ступайте-ка с миром.
Мы покинули отделение вместе с моряками. Очень славные оказались ребята. Как они смеялись этому случаю! Особенно кривоногий боцман — тот прямо-таки шатался от хохота.
Между прочим, Аркадий Семенович и обидчивый матрос подружились. Между ними переписка завязалась. Помнится, возвратясь откуда-то из Коломбо, матрос подарил Семенычу портсигар из слоновой кости.
Тягостная обстановка в камере разрядилась. Кто-то из заключенных удивленно сказал:
— И что за характер у человека! Он может смеяться!
Николай решил, что именно теперь настало время рассказать Алексею и Ване о предательстве Кухара. По их молчанию, по замкнутым лицам Русевич понял, как восприняли они эту новость.
— Вы еще встретитесь с Кухаром, — с горечью вымолвил Николай. — Вы должны знать, кто он.
— Теперь-то мы знаем, — глухо отозвался Кузенко, — плохо только, что поздно узнали.
— Да, — согласился Алексей. — Я, например, не мог его заподозрить. С какими речами выступал! Сколько заботы о спортсменах проявлял!
— В том-то и дело. Шакала сразу видать, змею тоже, человеку же природа создала камуфляж, не легко душу распознать. Внешне будто и добрый, и мягкий, а в душе яд.
«…Где же ты, мой друг, далекая Леля? При всем твоем пылком воображении ты не сможешь представить, в каких условиях оказался твой Николай. Ты всегда посмеивалась над моей аккуратностью, называла меня франтом… А как ты нервничала, когда мы собирались в театр. Обычно мужья ждут жен, до последней минуты занятых туалетом, а у нас было наоборот.
Я любил по утрам и на ночь принимать резкий, холодный душ, растирать тело грубым полотенцем, любил хорошее мыло… А теперь я смотрю на свои почерневшие от грязи, запекшиеся от крови ладони…
Камера — вся черная, вероятно, от испарений; окна с решетками тоже черны; „намордник“ — этот низко надвинутый над окном козырек из железа, недопускающий в камеру солнечного света, — изнутри окрашен чернью; дверь камеры — черная; кормушка, через которую один раз в день передают баланду, — черна, а трижды проклятый „глазок“ за кормушкой, откуда через каждые пять минут поблескивает черный зрачок охранника, черен, как ночь.
Ни одного светлого пятна, даже лицо Алеши, обычно светившееся молодостью и силой, приняло землистый оттенок. И только высоко, сквозь последний квадрат решетки, маленький клочок неба сияет обычной безмятежной синевой…»
Так, в полузабытьи, Русевич все чаще рассуждал про себя. А может быть, не про себя, а вслух. Острое сожаление сжимало сердце Русевича. С какой возмутительной беспечностью растрачивал он дни и часы своей жизни и мало, очень мало любовался этим лазоревым небом, ясным и ласковым в полдень, зеленоватым в часы рассвета, приоткрывающим ночью бездонные тайны далеких миров… Если бы чудо вернуло ему жизнь, — теперь он знал бы ей цену!
Маленький квадратик синего неба будил в нем столько воспоминаний, столько чувств, что мысли и нервы Николая не имели ни минуты покоя. Именно он, этот синий квадратик, звал его к жизни, теплил отчаянную надежду.
Он снова и снова впадал в забытье, голова пылала от жара, не было сил вымолвить слово, но мысли не засыпали — они бодрствовали и жалили в самое сердце. Ваня Кузенко ни на минуту не покидал его. Он разорвал на полосы свою грязную рубаху и перевязал Русевичу раны; прикладывал мокрую тряпку к его разгоряченному лбу. Николай почти не приходил в себя. Он словно пребывал в каком-то черном провале, где не было ни проблеска, не слышно ни звука и только черный глаз пристально и злобно вглядывался из тьмы.
Этот неусыпный глаз все отчетливей вырисовывался перед Николаем, и, странно, сквозь ночь и окованную железом дверь Русевич словно видел квадратный череп Кухара, его широкий, мясистый нос, очертания тонких губ… Что говорил Кухар? Ах да, он повторял свою излюбленную фразу:
— Сумей обезвредить другого, пока он не обезвредил тебя.
Именно этим подленьким девизом он пытался убедить Николая в том, что его упрямство — неоправданная романтика глупца. Он повторял на разные лады, что жизнь дается человеку один раз и настоящие люди всегда должны об этом помнить.
Истерический крик, раздавшийся где-то близко, заставил Николая стряхнуть оцепенение и тяжкую дремоту. Он открыл глаза и приподнялся на локте. Тускло мерцала матовая лампочка, заключенная в проволочную сетку; в камере кто-то надрывно плакал, иногда этот плач переходил в истерический визг. Русевич услышал шепот Ивана:
— Тебе не лучше, Коля?
Николай спросил встревоженно:
— Где Леша?
— Увели на допрос…
Николаем овладел приступ тоскливого беспокойства.
— Выдержит ли Алексей?..
Кузенко утвердительно кивнул головой; глядя перед собой, он о чем-то сосредоточенно думал. Вскоре за перекрестьями решетки зашумел дождь; крупные капли со звоном разбивались о железный козырек окна, но прохлада в камеру не проникала.