Страница 4 из 61
— Всю эту затею с батальоном спортсменов, — сказал он, — мне кажется, надо еще и еще раз продумать.
Ваня Кузенко насмешливо заметил:
— Что же, прикажете снова начать тренировки?
Он не обиделся и не изменил тона.
— Мы бережем вас, товарищи, это правда. И ничего обидного в этом нет.
Полковник поднял на Ваню спокойные серые глаза, вздохнул и стал объяснять терпеливо:
— Я мог бы выставить много батальонов. Трамвайщики, железнодорожники, речники… Четыре батальона сформировали студенты. Есть даже крупный отряд ученых. Но представьте, что этот отряд ученых действительно оказывается на передовой. Какой-нибудь фашистский пулеметчик выкосит их до одного… Имеет ли смысл собрать и вывести цвет нашей науки, или нашей литературы, или спорта — вывести и поставить под вражеский пулемет! Я понимаю, что жертвы неизбежны. Однако и жертвы следует разумно приносить…
Не буду анализировать, прав он был или нет. Так он говорил. Но ушли мы от него, во всяком случае, со сложным, но легким чувством — немного пристыженные, тронутые ласковой заботой, зная, что нас не забыли, что мы нужны, а впереди еще много, очень много испытаний.
Не стану описывать всех событий, скажу только, что мы с Ваней Кузенко попали в один полк, в одну роту и даже в один пулеметный взвод. Никогда не думал я, что дружба соединит нас еще более крепкими узами именно в окопе, у пулемета, на поле боя. На футбольном поле мы, право, меньше понимали друг друга. Я ближе всего к защитникам, с ними у меня взаимодействие, а Ваня — центр полузащиты.
Первый бой туманно всплывает в моей памяти. Я не очень-то был собой доволен; чувство страха гнездится, мне думается, в каждом человеке. Все дело в том, как обуздать его, подчинить своей воле. Твой покорный слуга не очень-то справился с этой задачей. Мне было настолько страшно, что я почти ничего не помню. Теперь, когда я пытаюсь разобраться во всем, мне кажется, подленькое чувство это охватило меня главным образом из-за того, что врага-то я не видел, а ведь всю предыдущую ночь готовился встретить пулеметным огнем немецких гренадеров, идущих в „психическую атаку“. Я себе рисовал примерно такую картину „психической атаки“, как в кинофильме „Чапаев“, помнишь? А вышло все по-другому. На наши позиции, кажется у села Гатное, обрушился шквал артиллерийского и минометного огня. Я еще никогда так крепко не прижимался к земле и готов был буквально ввинтиться в нее. „Конец“, — мелькнуло в моем сознании, и мысленно я уже прощался с жизнью, так ничего путного и не совершив, даже не уничтожив ни одного гитлеровца. Да, мне казалось, будто немецкое командование собрало орудия со всех участков фронта и сосредоточило их огонь против нашего рубежа у деревни Гатное. До чего человек наивен, когда не умудрен опытом! Страх сковал меня и мои мысли, сама земля стонала подо мною, я был убежден — ни одного бойца из нашей роты уже нет в живых. Первым, кого я увидел, когда немного утих огонь, был Молчаливый Смит. Помнишь, мы все так называли Кузенко? Он и действительно молчалив, но причем здесь „Смит“? На лице Ивана не было и следа страха — было оно сосредоточенным и злым, а весь он словно прикипел к пулемету. Ни каски, ни пилотки не было на его голове, волосы всклокочены и засыпаны землей. В первое мгновение, еще не придя в себя, я подумал, что Ивана трясет лихорадка, но затем увидел: он ведет огонь… Его второй номер, известный во взводе балагур Колька Дремин, заметил, как по скошенному полю к нашим окопам бежали с автоматами в руках оголенные до пояса немцы. Колька и подал сигнал…
Стоял удивительно знойный день — в августе у нас обычно бывает прохладней, — и фрицам, видимо, было жарко. Вот в это мгновение страх несколько освободил меня от своих тисков. Мне даже трудно сказать, какие обстоятельства повлияли на меня. Помню, я очень удивился: все живы, вся рота живет, даже такой смерч огня не подавил ее — и значит, не так-то уж страшен черт, как его малюют! Чувство страха уступило место чувству стыда. Показалось, Иван метнул в мою сторону презрительный взгляд. Я позавидовал его воле. Мы с ним из того поколения, которое еще не знало войны, в гражданскую еще ходили под столом. А сколько раз мысленно готовили себя к схватке с врагом! Но когда пришла эта роковая минута, Иван Кузенко не дрогнул. А я? Впрочем, я уже испытывал чувство облегчения, так как разрядил первый диск своего автомата в бегущих гитлеровских солдат. Я видел: они падали — и теперь, от сознания своей силы, мне хотелось совершить что-то необыкновенное, чтобы и Иван и его второй номер, ядовитый на язык Колька Дремин, видели, что я тоже не лыком шит. Однако ничего особенного мне так и не удалось совершить: я провалился в пропасть, тело мое вдруг стало удивительно невесомым, а когда перед заходом солнца я очнулся на огороде, у разбитой снарядом хаты, голова показалась тяжелее свинца.
— Жив, курилка! — весело сказал Иван, сидевший подле меня на земле, и, хлопнув Николая Дремина по плечу, воскликнул: — Вот кого благодари, Рус! Дремин откопал тебя, от сырой матери земли избавил!
Дремин дал мне из фляги воды и, вытирая стекавшие по моему подбородку капли, приговаривал:
— Жить тебе, Рус (подражая Кузенко, он также меня называл Русом), сто, нет, двести лет! Ты теперь ворона переживешь. Подумать только: человека взрывной волной подняло в поднебесье, а затем в землю на целый метр вогнало, сверху полностью черноземом прикрыло, но вот откопали, отдышался немного — и снова землю топчет, и полундрить готов.
Дремин все еще не расставался с морской тельняшкой и нередко вставлял в свою речь флотское словечко, напоминая окружающим о своей принадлежности к славной морской братии. Он действительно служил в Одессе матросом на каботажном флоте; в Киев приехал проведать мать и сестру да так и застрял.
К утру я почувствовал себя значительно лучше, мог уже подняться и привести себя в порядок. Солнце только-только показалось над лесом; оно озарило маленький дворик у разбитой хаты и цветы у сломанного забора. Они показались мне теперь особенно привлекательными; может быть, потому, что вчера интерес к ним пробудил у меня Ваня Кузенко или, вероятно, потому, что на войне все, напоминающее о мире и прошлом, приобретает поразительно радужную окраску. Чистосердечно признаюсь: прежде я как-то не замечал цветов и относился к ним довольно бесстрастно. Вчера, когда стих бой и Ваня с Дреминым сидели возле меня, ухаживая за мной, я узнавал новый для меня мир — мир цветов. Иван Кузенко, да, этот мрачноватый центр полузащиты, которого ты и твои подруги всегда считали скучным и несколько ограниченным человеком — в том смысле, что его интересовал лишь футбол, — оказался поразительно сведущим в цветоводстве. Даже неугомонный Колька Дремин сидел, разинув рот, и ему интересно было послушать нашего Молчаливого Смита.
Мы наблюдали, как Иван срезал цветы, как сложил он огромный чудесный букет и положил на могилу нашего комвзвода, которая чернела здесь же, в саду.
Дорогая Леля, я так много написал, но еще не рассказал и сотой доли пережитого. Да и вряд ли мне под силу такая задача. О цветах я вспомнил лишь потому, что хотел, чтобы ты узнала, какую роль в моей жизни играет сейчас тот самый Ваня Кузенко, которого оба мы недостаточно понимали. Где он сейчас, жив ли, не сложил ли голову на родной земле? Знаю одно: что он не склонился перед врагом. Только однажды я видел слезы на его глазах. Это было в ясный сентябрьский день. Закрой на миг глаза и представь себе наш благословенный город в эту пору. Бульвар Шевченко, улица Ленина, тополи и каштаны под высоким небом, парки и сады, все еще наряженные в яркую зелень, но уже тронутые едва уловимым прикосновением осени. Красивые девушки, веселые парни, нарядная толпа. Нет, ничего этого нет и в помине. Дым пожаров, развалины, битые стекла, пустынные улицы… А в подворотне нашего дома стоят две плачущие женщины с малышами на руках. Я не могу смотреть в их сторону; мне кажется, они крикнут: „Куда же вы уходите? На кого вы нас покидаете?“ Я втянул голову в плечи и до боли сжал зубы. Слезы душили меня. Я брел с остатками моей роты к Днепру. Владимир Красное Солнышко нерушимо с высоты провожал меня укоризненным взглядом. Его чугунная громада видна с любой точки, и мне чудилось, будто говорил он с укоризной: „Постой, Рус, куда же ты так спешишь?“ Помнишь ли, далекая моя, нашу скамью под широким дубом — оттуда мы часами глядели на волшебный, опоясанный гирляндами огней, Днепр? Здесь каждый бульвар, улица, сад вызывают в памяти трогательные воспоминания, освещают прошлое в каком-то новом свете. Я думаю о прошлом. Мы все воспринимали как должное, как само собой понятное и не всегда умели ценить нашу жизнь, открывавшую перед нами неограниченные возможности.