Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 40

Долгая пауза.

Андраш не говорит ни слова, ни слова, ни слова.

По каналу медленно плывут баржи, задевая порой пешеходные мостики в форме перевернутой буквы V. Эмиль смотрит во все глаза. То и дело коротко вскрикивает: “О!” – тихонько, как бы про себя.

В это время кое-кто проходит по набережной на другой стороне: это Мишель, у которой Саффи жила в начале беременности. Она идет из больницы Святого Людовика, где ей только что сообщили неприятную новость: у ее младшего ребенка (мальчика, не той девочки, в чьей комнате поселили тогда Саффи) почечная недостаточность. Мишель идет, опустив голову, занятая своими тревожными мыслями, а глаза Саффи устремлены в серые волны прошлого, так что две женщины друг друга не видят. Такое случается сплошь и рядом. Мы удивляемся неожиданным встречам, невероятным совпадениям. “Как тесен мир!” – восклицаем всякий раз… но на самом деле в жизни куда больше таких вот невстреч и не-совсем-совпадений: разминуться ведь легче.

– А потом, – рассказывает дальше Саффи, – после войны… как тебе объяснить… Ты знаешь, ты был в Будапеште, но… ты не можешь знать.

После долгого молчания она продолжает еще тише:

– Мы пьем страх. Мы едим смерть. Мы дышим… как это сказать… Blei, свинцом. Тяжело, так тяжело! Нас душит тишина. В доме все молчат. Mutti умерла. Дети хотят есть. Все хотят есть. Мы живем в подвале нашего дома, а наверху французы. Как можно это все понять? Маленькие не понимают. Почему мы живем в подвале, а не в доме? Почему на полу вода по щиколотку? Почему у нас нет лекарств, нет одежды, нет еды, ничего нет? Куда ушла Mutti? Почему солдаты на улице смеются над Vati, и толкают его, и плюются жевательной резинкой? Никто не разговаривает. Фрау Зильбер открывает рот только для команд и для молитв. Такое напряжение… schrecklich, ужасное… Андраш, ты понимаешь?

Андраш держит ладошку Саффи в кармане своего плаща, чтобы согреть. Он поглаживает ее большим пальцем левой руки и молчит.

– Ну вот… и люди, потому что всем нечего есть, не могут кормить своих животных, и они приходят с ними к нам. К моему отцу… К нам стоит очередь, у всех животные, которых надо убить, у кого в клетке, у кого в корзинке, у кого на руках, и они даже не больные, бедняжки! Они просто хотят есть, как и мы! Мне было девять лет, и я видела, как все приходили в слезах с кошками, собаками, хомячками… А потом они оставляли их нам. Не хотели забирать домой. У них и так уже хватало мертвых. Вот Vati и хоронил их каждый вечер в саду за домом. Лопатой копал ямы на лужайке, бросал туда животных и засыпал их землей. Молча. Он никогда об этом не говорил. Наверно, ему было тяжело. Но я… я не могу…

Саффи судорожно сглатывает. Не дает голосу взвиться до визгливых истерических нот.

– Я не могла оставить их так! Ну вот, и потом, вечером… я пела песенки животным, которых похоронил отец. Один раз… это было в августе, солнце садилось… очень большая собака, отец сделал ей укол цианида… и она бегала по всему саду, туда-сюда, и у нее… знаешь… пена капала изо рта… Потом она наконец упала и дышала так громко…

Снова Саффи приходится сделать над собой усилие.

– А я, чтобы помочь ей умереть, пела колыбельную песенку, ее пела нам мама во время бомбежек… Вот, послушай…

Она поет тихо, но голос все-таки невольно срывается, слезы подступают и катятся из глаз, она нетерпеливо смахивает их рукой и продолжает петь. Андраш должен понять, должен, иначе им не вписаться в поворот.

– Guten Abend, Gute Nacht, Mit Rosen bedacht, Mit Nelken besteckt, husch, unter die Deck. Morgen frьh, we

Ей так тошно, что она останавливается, не допев припева.

– Ты понимаешь, Андраш?

Он понимает. Еще как понимает. Эта колыбельная Брамса воплощает все, что ему ненавистно в немецкой душе, слащаво-набожной и покорной. Но он по-прежнему молчит. Не кивает и не качает головой. Больше не гладит пальцем ее руку, руку немки.

– Это значит… – Она запинается, ищет слова: “Добрый вечер… доброй ночи… в постель из роз и… не знаю, как называется другой цветок… Забирайся… под одеяло… Завтра утром… – она опять плачет, – если будет угодно Богу, ты проснешься снова”. Это так страшно, ты понимаешь? Потому что цветы растут в саду, то есть, если детям поют эту песню, это значит, что они умрут. Когда я ложилась в кровать, каждый вечер я как будто забиралась в могилу. И мне снилось, что цветы на моем одеяле перемешиваются и начинают гнить…

Саффи утыкается лицом в габардиновый плащ Андраша – но тотчас отстраняется: она еще не все сказала.

– Часто, Андраш… животные были плохо зарыты… Понимаешь, отцу было тяжело, он не мог рыть глубокие ямы… Земля ворочалась, и все было видно, высовывались лапы… Я выходила в сад и ступала… как будто по толстому ковру из трупов.

Она уже не может превозмочь тошноту – рассказ окончен. Теперь на теле Андраша, на его затылке, на руках и на груди, на спине Андраша встают дыбом все волоски. Это не сочувствие, нет – скорее, реакция. Рассказ Саффи напомнил ему о других наспех засыпанных трупах – только это были трупы евреев, а не домашних животных. Андраш читает все – ничего не может с собой поделать, все подряд читает, – читал и это, описание такой же сцены, один к одному, вышедшее из-под пера великого писателя – советского писателя Василия Гроссмана. Сразу после войны он рассказал о том, что сделали с евреями в его родном городке Бердичеве на Украине. Их заставили самих копать себе могилы, в которые потом сбросили всех вповалку, убитых выстрелами в затылок. Пять огромных рвов с мертвыми евреями – все евреи городка, несколько сотен, в их числе была и родная мать Гроссмана. А потом – те же слова: ворочалась земля, трупы в ней вспухали, шевелились, кровоточили, и она трескалась под их напором. Глинистая бердичевская почва не могла впитать столько влаги, и кровь евреев текла по земле, приходилось шлепать по лужам крови; немцы приказали местным крестьянам снова засыпать рвы землей, это пришлось делать еще раз и еще, потому что каждый раз земля набухала, и разверзалась, и опять истекала потоками крови…

Они и не заметили, как сырой холод пробрался под одежду. Они замерзли. Окоченели от холода и от страшных картин, которые снова не дают им покоя. Они не разговаривают больше, Саффи и Андраш. Оба забыли, что они вместе на берегу канала Сен-Мартен, в городе Париже, январским днем 1959 года. Они почти потеряли друг друга в эти минуты: каждый тонет в крови своей памяти, опустошенный, без надежд и желаний, один в незыблемом океане горя.

Как хорошо, что есть Эмиль.

У него свои дела, он какает: все его личико сморщилось и побагровело от натуги. В глазах стоят слезы.

– Ох! – восклицает Андраш и встает. – Нашел время, мальчик мой! Так далеко от дома вздумал выложить все! Тебе обязательно нужно, чтобы мы с твоей мамой сидели по уши в дерьме?

Они спешат назад в мастерскую, не разговаривая, но снова близкие, держатся за руки и вместе катят коляску.

XII

В мастерской Андраша зимой не переводятся гости, и немудрено: здесь можно погреться, от печки, когда есть уголь, и всегда – от сердечного тепла и музыки. У него засиживаются, попивая чай или подогретое вино, опробуя разные музыкальные инструменты, беседуя на своих языках и на ломаном французском, американские джазмены, еврейские скрипачи, что играют у Гольденберга (Саффи странно слышать идиш, так похожий на немецкий язык), проститутки и трансвеститы из заведения в доме 34 (которым заправляет в нарушение закона жена полицейского), беженцы из Восточной Европы, совсем еще новички в Париже… и уж конечно частая гостья – мадам Блюменталь, дебелая вдовушка с больным сердцем: она живет на седьмом этаже и заходит к Андрашу каждый день около двенадцати, когда несет домой две сетки с покупками, чтобы присесть и собраться с силами перед трудным подъемом… Кажется, все на свете знают дорогу в мастерскую по ремонту духовых инструментов.