Страница 5 из 9
Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками — она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами — голова-плечи — узкая куриная грудка… Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями — плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца — тяжелая льдина. Вместо брюшины — корка твердого льда, и не вздохнуть…
Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль — а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию… Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько… можно было. Зато бы — жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла… Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала…
— Скажите, Геннадий Григорьевич… А можно… я подумаю? — спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.
Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:
— О чем подумаете, Анна Васильевна?
— Ну… Я же имею право… Решать.
— Что — решать?
— Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось… Ведь имею?
— Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна… Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации…
— Да, вы говорили уже. И тем не менее.
— Глупо, Анна Васильевна!
— Знаю, что глупо! Но все равно — у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.
— Нет…
— Да!
— Ну хорошо, давайте — неделю… Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается…
— Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне… Мне принять надо… Или не принять… Я сама решу.
— Скажите, а… Родные и близкие рядом с вами есть?
— Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич… Я приду ровно через две недели… — уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.
— Через неделю! Лучше через неде…
Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.
Выскочила на улицу — дождь… Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо — холодным дождем по лицу… Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности — опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где — дождь, а где — слезы…
Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» — два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет — организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила — литровую… Потом вдарило по мозгам — сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь — как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже…
А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела — по привычке…
— Мам, ты уже все?
Антон поскребся в дверь ванной — было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
— Сейчас… Минуту еще. Подождешь, не описаешься.
— Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!
Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.
— Тебе омлет сделать или глазунью? — спросила громко, направляясь в сторону кухни.
— Да мне все равно… — расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.
Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то — глаза бы не видели… Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь… Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась… Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.
Так… Посуду — потом. А сейчас — кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да — и яичницу…
Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.
— Садись, завтракай… Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.
— Да я не успел, мам…
— А чем, интересно, так занят был?
— Гулял…
— Ну, понятно. И во сколько домой пришел?
— В двенадцать.
— Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?
— Нет, не зажигали.
— Да? А отчего так?
— Материальные трудности, мам. Денег нет.
— Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?
— Да ничего я такого… Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.
— Как я ставлю вопрос?
— Да ладно, мам… Все, закрыли тему.
— Антон! Ты как с матерью разговариваешь?
— А как я разговариваю?!
— Нагло, вот как!
— Ну, мам… Не заводись, прошу тебя.
— Это я? Я завожусь?
— Ну, мам…
— Ага — мам! Тебе же без толку объяснять — что в лоб, что по лбу!
— Это ты про деньги, что ли?
— Нет, не про деньги! Ночами бог знает что в городе делается, кругом один криминал! Сколько раз тебе говорила — сведешь мать в могилу…
Сказала, и задохнулась от страшного слова, невзначай выброшенного в пространство. Будто струна внутри лопнула, прошлась по телу вибрацией — дзинь-нь-нь…
Торопливо отвернулась к плите, зачем-то помешала ложкой набухающий в турке кофе. И оставалось-то две секунды, чтобы пенка до края поднялась… Вдохнула, выдохнула, осторожно напрягла память — а ведь и впрямь она, бывало, это выражение не уставала повторять — сведешь мать в могилу…
Нет, сейчас она к этим ночам-ожиданиям уже приспособилась как-то. Адаптировалась нервная система. А поначалу, когда вошли в юную жизнь сыночка эти ночные клубешники… Это был ад, кромешный ад.
Начинался ад где-то в районе половины первого — с кругов по квартире, с зажатым в ладони мобильником. Звонила через каждые полчаса — голос услышать. Если есть голос в трубке, пусть и немного психованный, значит, живой сыночек. А если нет… Если занудные гудки разрывают барабанную перепонку… Да еще этот мерзкий голос в конце: «Абонент не отвечает, перезвоните позже, пожалуйста!» Вот тут и начиналось настоящее сумасшествие. Душа выходила из тела, дергалась неприкаянностью, вилась по комнатам жгутом страха. И она за ней — жгутом. Как птица по веткам — из комнаты в комнату. И опять — телефонный клик, и опять — гудки и мерзкий вежливый голос…
Однажды он за всю ночь не ответил ни разу. Потом выяснилось — уехали в другой клуб, а телефон на стойке бара забыл. Она поначалу все кликала, кликала, и птицей с ветки на ветку прыгала, и злилась про себя, и ругалась — ну, только появись, эгоист несчастный… А потом, под утро, по-настоящему испугалась, как говорят — омертвела страхом. Стояла на коленях, молилась, жгла церковную свечку «за здравие»… И тряслась, тряслась мелкой дрожью. Но вот же, помнится, странно… Вроде и молилась, и тряслась, а обиженность на сына все равно никуда не уходила. Живучая, зараза, эта обиженность. Так и лезет в омертвелую от страха душу вопросом — неужели сыночку в голову не приходит, как она тут с ума сходит? Ведь она мать ему… Вроде должен понять…