Страница 5 из 8
– Мам, пойдем… Скамейка мокрая, ты простудишься.
– Да. Сейчас. Немного посижу, и пойдем. Я не простужусь, ты не бойся. Достань там печенье, перекуси…
Пошарив в сумке, она извлекла на свет открытку с сиренью, принялась вчитываться в давно уже выученные наизусть строчки: «Дорогая Танюша, поздравляю тебя с праздником Первое мая…» Картонный квадратик обтрепался на уголках, неровные мамины строчки прыгали перед глазами, написанный с правой стороны адрес Тани Деревянко выпучился, будто кто приложил к нему сильную объемную линзу. Или это слеза у нее в глазу застряла? Опустив голову, она быстро сморгнула ее, чтобы Алька не заметил. Потом перевернула открытку, принялась со вниманием разглядывать пышную сиреневую ветку. И даже ладонью по ней слегка провела, будто просила определить-таки местонахождение Тани Деревянко по указанному адресу. Будто в силах была ей дать такие гарантии сиреневая ветка на старом глянцевом кусочке картона. Обыкновенная ветка, обыкновенная открытка…
Жизнь у них в доме сразу менялась в плохую сторону, когда мама получала письмо или открытку от Тани Деревянко. В детстве Диля ужас как боялась этих писем, а один раз, возвращаясь из школы и заметив, как выставился в дырочки почтового ящика белый конверт, даже решила взломать хлипкий замочек и разорвать этот конверт к чертовой матери. На мелкие клочки. Только ничего у нее не вышло. Застала ее за этим занятием соседка по лестничной площадке, потом еще и отцу нажаловалась. Правда, он маме о Дилином преступном поползновении ничего не сказал. Просто отдал письмо, и все. Хотя Диля и подозревала, что делать ему этого вовсе не хотелось.
Мама всегда сначала плакала над конвертом, прежде чем распечатать его. Потом уходила с ним в комнату, закрывала за собой дверь. И будто выключалась из жизни на несколько дней – ходила по дому сомнамбулой, обед не варила, отцовых рубашек не стирала, к Диле с воспитанием не приставала. Они с отцом даже успевали привыкнуть к этой временной беспризорности. А потом наступал святой день – мама садилась ответное письмо писать. Со слезами, длинными вздохами, долгим стоянием у окна и трагическим переплетением рук на животе, будто у нее там что-то болело сильно. Хотя Диля с папой совершенно точно знали – ничего у нее там не болело. У них в этот день своя задача была – чтоб не сплоховать и под руку к ней ни с одной домашней проблемой не подлезть. Надо было вести себя тихо и просто ждать завтрашнего дня, когда поутру сбросит мамина рука конверт с ответным письмом в щель голубого почтового ящика, что висит справа от дверей большого продовольственного магазина на улице Колхозной. И все. Казалось бы, просто. И тем не менее Диля не удерживалась, каждый раз ее тянуло с отцом на эту тему поговорить.
– Пап… Почему мама письму не радуется? Ей что, плохое что-то пишут, да?
– Нет. Плохого ей там не пишут. Это же от подруги письмо – чего там может быть плохого?
– Тогда почему она плачет?
Когда Диля была маленькой, он всегда одинаково отвечал на этот вопрос – у мамы голова болит. А потом, когда Диля подросла, начинал размазывать свои объяснения, как масло по горячему хлебу. Вроде и намазал щедро, а масла уже нет, и непонятно, что ешь, то ли хлеб с маслом, то ли просто жирный мокрый мякиш…
– Понимаешь ли, доченька. Мама у нас очень хорошая, просто ей жить здесь трудно.
– Почему? Мы же с тобой живем!
– Ну да. Мы здесь родились. Нам легко. А у мамы душа там осталась, на родине. Там все другое – и люди другие, и еда, и воздух. Плохо ей здесь, понимаешь?
– А зачем поехала, если плохо? Надо было там и оставаться!
– Она не могла, доченька.
– Она полюбила тебя, да? Как лягушка Ивана-царевича?
– Ну… будем считать, что так. Как лягушка.
– А ты?
– И я полюбил.
– А почему ее дедушка с бабушкой не полюбили? Что она им сделала?
Папа вздыхал, каменел твердым усталым лицом, торопливо совал ей под нос тарелку с ужином.
– Пап, ну почему? Они не хотели, чтобы мама твоей женой была, да? Не понравилась она им?
– Да при чем здесь не понравилась… Тут другое, дочка.
– Какое – другое?
– Ну, как бы тебе объяснить… Мы по-настоящему с мамой пожениться не можем, понимаешь? Так, как хотят бабушка с дедушкой.
– Так вы, что ли, совсем не женатые? Вообще? – таращила она на него удивленные глаза.
– Почему? Мы женаты! В паспортах штампики стоят, как полагается. Нам их там как раз и поставили, на маминой родине.
– А у вас и свадьба была?
– Нет. Свадьбы у нас не было. Мы только зарегистрироваться успели.
– Хм… А чего тогда свадьбу не справили? Вы же обратно уже не разженились, если я родилась? Чего бабушка с дедушкой от вас хотят-то?
– Да ничего они не хотят, Диля… И вообще, отстань от меня! Зря я с тобой этот разговор завел. Маленькая ты еще.
– А если они ничего не хотят, почему ни разу в гостях у нас не были?
– Они старенькие уже, чтобы по гостям разъезжать. Зато к нам дядя Баходур в гости приходит. Ты любишь дядю Баходура?
– Не-а. Не люблю.
– Почему?
– Потому что его мама не любит… У него глаза улыбаются, а на самом деле они – злые и хитрые! И еще потому, что он милиционер!
– Какие ты глупости говоришь, Диля! Самые настоящие глупости! С чего ты взяла, что мама его не любит? Все в одну кучу свалила! Дядя Баходур – мой родной брат, и по одному только этому обстоятельству ты должна любить его! Погоди, я вот поговорю с мамой…
Папа сурово сводил широкие черные брови к переносице, оглядывался на дверь комнаты, где плакала над письмом от Тани Деревянко мама. Диля знала – ни о чем таком он с мамой разговаривать вовсе не станет. Очень добрым человеком был папа, нисколько она его не боялась. И в больнице, где папа работал главврачом, его тоже никто не боялся. Мама иногда, сердясь, даже выговаривала ему, что все врачи и медсестры якобы готовы сесть папе на голову и свесить ножки, и Диля помирала со смеху, представляя, как они там у папы на голове все помещаются.
– Пап! А почему дядя Баходур к нам в гости приходит, а мы у него дома ни разу не были?
– Почему? Я был…
– А почему мама с нами к дедушке и бабушке в Хорог ни разу не съездила? Давай ее в следующий раз уговорим с нами поехать! Там же очень красиво, там горы… Она даже Памир ни разу не видела…
– Не надо маму уговаривать, Диля. Не приставай к ней с этим.
– Почему?
– Ну… Во-первых, потому, что она дорогу в Хорог плохо перенесет. Укачает ее, понимаешь? А во-вторых…
Отец вздохнул, опустил плечи, застыл над своей тарелкой и замолчал, провалился куда-то мыслями, будто и не было его здесь. И лицо вмиг стало виноватым, отрешенным и совсем беззащитным; казалось, еще немного, и он очнется и примется потерянно извиняться перед ней неизвестно за что. Диля заерзала на стуле, пытаясь таким образом вытянуть шею, чтоб заглянуть ему в глаза и улыбнуться ободряюще. Не любила она у папы такого лица. Тревожно ей становилось от такого лица, неприютно. Ладно, мама плачет над письмом, это еще куда ни шло.
Чего с нее возьмешь – она женщина. Пусть. А папа не имеет права проваливаться мыслями и отрешаться лицом! Хотя бы в такие дни, когда мама плачет…
– Пап… Пап, ты чего? Ешь, у тебя все остынет!
– Да, доченька, да… Конечно, доченька! – тут же улыбался он ей, быстро моргая короткими густыми ресницами. – Так о чем мы с тобой говорили?
– О том, что мама дорогу в Хорог не переносит…
– А, ну да! Ну конечно! Сама вспомни, как ты в прошлый раз боялась над горами на самолете лететь? Забыла? Помнишь, как со страху мне абрикосовым соком все штаны залила?
Он засмеялся легко, и трещинки морщинок весело побежали из уголков глаз, и она тоже засмеялась в ответ, и сразу стало внутри хорошо и спокойно, и это даже ничего было, что мама за дверью плачет, и ничего, что она к бабушке с дедушкой опять не поедет. И пусть не ездит, подумаешь. Перелет из Душанбе в Хорог над горами – даже для «нервного самоубийцы нелегкое испытание», как выразился однажды сидящий за ними в самолете русский парень-турист, неловко сминая бумажный гигиенический пакет. Бедняга, он даже в иллюминатор толком не смог посмотреть. А там было, было на что посмотреть – этот прекрасный и ужасный восторг Диля испытала тогда еще, в шестилетнем возрасте, когда отец впервые повез ее к дедушке с бабушкой. Внутри все леденело от страха и в то же время пело на одной высокой и счастливой ноте, и непонятно было, чего в ней в тот момент было больше, страха или полного счастья. А может, это было единое ощущение, цельное, чистое, будто жгучее острое перемешали с приторно сладким и образовался новый продукт, неожиданно вкусный и пряный. В течение часа самолет гордо и бесстрашно скользил над холодными долинами, чуть не цепляя плоскостями склоны гигантских горных пиков и пролетая над ними так низко, что Диля с восхищенной опаской успевала замечать, как за крыльями поднимаются белые снежные вихри. А однажды ей даже показалось, что острая черная скала неумолимо приближается к иллюминатору, и она закрыла глаза в ужасе и всем телом припала к папиному теплому боку… А папа в самолете спокойно спал. Папа ничего не боялся. Когда она его растормошила, поморгал сонно, выглянул в иллюминатор, зевнул. Потом пробормотал что-то – вроде того, за последние тридцать лет по статистике не случилось в этих местах якобы ни одной авиакатастрофы…