Страница 5 из 6
В ее фантазиях Гаэ снова оказывался тем замечательным парнем, в которого она когда-то влюбилась. Все трухлявые ветви, опутывавшие их, разом спадали, освобождали их, умирали вместе с ним.
Она представляла себе, как одевает детей на похороны. Маленькие синие пальтишки, подарок бабушки, гольфы, белые ноги, блестящие приглаженные волосы, словно они вышли из прошлого века. Люди молча прощаются и проходят. И только они втроем стоят у могилы, а ветер шевелит красные листья… Она, в черном платье (да, черная тонкая лакрица), бросается на землю. О, как она любила его и скучает по его губам и просит у него прощения за все, за все!
Она занялась бы с Гаэ безумной любовью, до острых воспоминаний о том, как прежде. До содроганий в пустоте. Высшее проявление чувств, на уровне первого обета.
Они не занимались больше любовью. Сама мысль об этом была уже невыносима. Физическая борьба двух жестких тел. Чуть ли не насилие.
Делия как-то сказала ему, во время одной из последних встреч в постели (почему она не смолчала? К чему это всеобъемлющее желание высказать все? Почему она не догадалась, что такая откровенность излишня, она только озлобляет?):
«Как ты можешь не видеть, что ты сам по себе? Что ты трахаешься со стеной? Кто я для тебя, секция батареи для тепла?»
У нее вырвалась тогда эта мерзкая фраза:
«Ты меня изнасиловал».
Гаэ отпрянул от нее, как от ужалившей гадюки, в ужасе, когда яд уже проник внутрь и распространился. Набухшие вены, боль в глазах. Оскорбление. Больше чем оскорбление, выстрел в спину. Тому, кто даже не заслуживает встретиться со смертью в лицо.
Он ушел полуголый, натыкаясь на все по пути, как тень без тела, которое она должна сопровождать.
Она в ту минуту хотела извиниться. Тысячу раз извиниться. Встать на колени, как когда-то. Когда ей так хотелось быть изнасилованной. И Гаэ, конечно, не был никаким насильником. Поворачивал к ней голову. «Извини, тебе не больно?» Как ребенок.
Да, точь-в-точь как Космо, который дергал ее ночью за волосы.
Сколько тел смешалось теми ночами. Чистые и невинные — детские, и их собственные — настолько озлобленные, что казались грязными.
Она слышала, как Гаэ ушел, хлопнув дверью.
«Ну и ладно, пошел вон! Чтоб ты сдох! Попал под трамвай! Один из двоих должен убраться с этого света».
Потом, впрочем, она ждала, чтобы он вернулся. Ей достаточно было ухода Гаэ, чтобы опять немножко полюбить его. Она смотрела на спящих детей, гладила их и ждала его.
«У нас получится. Должно получиться. Ради них».
Но ничего никогда не получится «ради детей».
И дети знают, что они не в счет, приспосабливаются. Ставят чашки для завтрака, следят за взглядами, за безмолвием. Целуют одного и другого, в ужасе, что ошибутся моментом и щекой. Тоже ждут. Что любовь вернется.
Стоило ему не туда поставить стакан, она мгновенно заводилась.
Любую небрежность она простила бы всякому, даже не заметив. Но только не ему. Чего она ждала от него?
Всего. Просто всего. В том-то и заключалась главная ошибка. Все свести к любви и требовать от нее всего. Просто потому, что тебе надо все. Научиться всему с самого начала: двигаться, одеваться, заниматься любовью. Всё они дали друг другу, всему научили. Начало новой совместной жизни двух мокрых неуверенных созданий, похожих на только что родившихся жеребят, которые встают на ноги и пытаются на них устоять.
Но они-то не смогли! И с этим тяжело смириться.
Гаэ заходил в прихожую, «привет», и проходил дальше. Брал свои вещи: зарядку от компьютера, спортивный костюм. Шел к холодильнику. Она должна была принимать его таким. Дети вечно под ногами.
«Я страшно устала».
«Что-то случилось?»
«Ничего, ничего не случилось».
Черт, какие ужасные реплики. И такие нормальные.
Но если между нами ничего нет, тогда что мы здесь делаем, под общей крышей? Узкая постель, запах ополаскивателя для белья. Она брала книгу, чтобы успокоиться и отключиться. Ее раздражало, даже если он поворачивался на другой бок.
«Иди посмотри телевизор, если не спится».
Он переносил это нормально. Что ж, более приспособлен к жизни. Конечно, он жалел, чувствовал, что все изменилось. Что пушок подсох и жеребята превратились в двух обессиленных лошадей, которых заставляют наворачивать круги в детском парке.
Но он бы привык. Он не такой пессимист, как она.
«Как ты думаешь? Может, сходить за пиццей?»
Ему достаточно было и пиццы. Горячих коробок, обмякшей ветчины. А она плакала по ночам.
На нее нахлынули воспоминания. Отец и мать, сколько она себя помнит, в разводе. Мать в купальнике. Спрашивает у нее: «Куда ты смотришь?» А она смотрела на волосы, слегка вылезавшие из-под нижней части бикини. Смотрела, постигая нечто неприятное, жизнь, свернувшую не в ту сторону. Видела то, что не должна была видеть. Она представляла. И в ее фантазиях всегда появлялась туча, черное пятно, мертвая летучая мышь, которую они нашли в закрытом доме на море. Не надо было ничего объяснять. Потому что это нельзя объяснить.
Она вспомнила спектакль. «Три сестры». Три престарелые девицы. На авансцене висел большой прозрачный занавес, и это потрясло ее до глубины души. Она сидела ниже сцены. Ей постоянно приходилось тянуть шею, приподнимая подбородок. Она словно вмялась в стену пыльного света. Не слышала ни одного слова актеров, только наблюдала, как они двигаются за вуалью, как тени. Весь спектакль она просидела с полуоткрытым ртом. Вода затекала в нее. Прохладный источник.
Теперь она точно знала, что искала. Жизнь до своего рождения.
Она никогда не хотела появляться на свет. Никогда не хотела видеть волосков на лобке своей матери, вылезающих из-под бикини.
«Куда ты смотришь?»
Женщина просто загорала, и все, — ее святое право. Невероятно, что эта тяжеловатая бронзовая полоса была именно тем животом, где она когда-то жила, где сформировалась.
В один прекрасный день она прекратила есть. Просто нашла себя, стала такой, какой бы хотела быть. Натянутая прозрачная занавеска, за которой скользит только душа. Живая, невероятно живая, потому что повисла в предсмертном состоянии.
И совершенно счастливая. Это она помнит. Невероятно счастливая. Она властвовала над собой с крайней легкостью. Не нуждалась в мирских удовольствиях.
Время от времени мать водила ее в ресторан. «Заказывай, ешь». Фьямма вечно сидела на диете, хватала у дочери с тарелки.
Теперь она была сыта одним яблоком и гуляла целыми часами.
Дни сделались такими воздушными. Как у наркомана при первых вдохах кокаина или принятии амфетамина. Она знала кучу таких современных мучениц, чокнутых голодающих, с медикаментозными галлюцинациями.
Она делала все сама, терпеть не могла никакой формы зависимости.
Подчинялась только себе самой.
А если умеешь управлять чувством голода, кажется, что все в твоей власти.
Просыпаешься утром с провалом в животе. Ощущаешь малейшее движение внутри себя. Радуешься, что голод отмирает, как гадкий хвост, что на стенках желудка, соединившихся, словно замкнутая петля, больше не скапливается слизь. И одновременно переполняешься энергией.
Счастливые это были дни. Ожидание, что кости начнут, как цветы, раскрываться по утрам.
А потом все перешло в болезнь. Совершенно как у наркоманов.
Силы исчезли, галлюцинации сменила пыль. Пыль вместо еды. А ты уже не можешь остановиться. Блюешь чем-то зеленым.
Она вроде бы хотела выздороветь, но ее желание не было искренним. Скорее, некой формой лжи.
Она думала о жизни. Наблюдала за жизнью других. Обычных девушек, в теле. С задницами, обтянутыми джинсами.
Но она уже попала в плен другой стадии жизни, стала узницей кокона. Как умирающая, как мистики-эзотерики в своих одеждах.
Она перестала гулять. Часами лежала в постели. Ее волосы стали похожи на мышиную шерстку. Кожа — как у эксгумированного тела. Пепел, зачем-то собранный воедино.