Страница 4 из 15
Наконец она решилась прервать затянувшееся молчание и задать тревожащий ее вопрос:
— Что, Афонюшка, останешься с нами или опять в чужие земли торговать подашься?
Он знал, что мать про то спросит. И боялся. И не ведал, что ответить. С детства внушали ему, что, если что-то непонятно, лучше поговорить, обсудить. Но жизнь научила другому. Согласие или отказ — это точка. Конечная. Окончательная. Бесповоротная. Скажет он сейчас «да», обнадежит, и придется ему всю оставшуюся жизнь в Твери мыкаться. Скажет «нет», и зарыдает мать, бросится на шею, примется уговаривать, совестить, честить. А если промолчать, то кривая, может, как-то сама и вывезет.
— Делать-то тут что? — попробовал отвертеться он от прямого ответа. — По одной скобе в день продавать? Большой корысти на том не сделаешь.
— И здесь тоже люди живут, работают, торгуют, — наседкой всколыхнулась мать. — И хозяйство содержат, и детушек ростят. Не всем же по миру шляться. Иные и дальше чем на пять верст от города не отходили, и ничего.
— Тоска же, — протянул Афанасий, не поднимая головы.
— Невесело бывает, да. Но зато опаски никакой. Кормлен, одет, обут, обстиран. А если еще и женишься хорошо, на девице красивой да работящей, детишек заведешь, вообще не до тоски будет. Некогда будет тосковать-то. И мне уж с внуками нянчиться пора, а то соседки вон судачат, что непутевый ты и от ответственности бегаешь.
— Да в гробу я твоих соседок…
— Не говори так, Афоня. — Мать истово перекрестила ему рот. — Людей слушать надо, люди плохого не скажут.
Спорить было бесполезно. Да и в глубине души Афанасий понимал, что права мать. Пора уже остепениться. А что сердце в дорогу зовет, так это даже не любовь — позовет и умолкнет.
Афанасий поднялся из-за стола, перекрестился на образа, поклонился матери. Сунул в сенях ноги в валенки, накинул на плечи тулуп и спустился во двор. Постоял, оглядывая порушенное хозяйство, и направился в кузню. Со скрипом отворил щелястую дверь, вошел.
На его памяти отцовская кузня всегда была самым жарким местом. Настолько, что зимой даже окон не закрывали. В ней всегда полыхал огонь, шипело, раскаляясь, железо, сыпались дождем алые искры. Разгоряченные мужики наполняли воздух человеческим теплом. И теперь пронизывающий ее холод казался каким-то могильным.
Он поднял с земляного пола несколько чурок и бросил их в кузнечный горн. Взяв трут и кресало, высек искру, запустил по растопке веселый огонек. Положил на специальную полочку старую подкову и долго смотрел, как нагревается она, малиновея одним рогом. Постепенно в продуваемой насквозь хибарке стало тепло, а потом даже и жарко. Афанасий сбросил с плеч тулуп и повесил его на специальный колышек у двери, подальше от полыхающего горна. Стянул через голову рубаху, зажал подкову щипцами и перенес на наковальню.
Дни тянулись однообразно. Вечером дотемна работа в кузне. Правка кос, отковка скоб и гвоздей. Утром засветло лавка. Нудное сидение в деревянной клетушке, открытой одной стороной всем ветрам. Со всех сторон острое железо, сидишь, словно в пыточной машине, прозванной «железная дева». [5]
Афанасий уже так привык, что не замечал, как отвешивает гвозди, как отдает выправленные косы и точеные ножи, как записывает на обрывке бересты размеры и пожелания очередного горожанина, скорбного по кузнечному делу. Пред его мысленным взором расстилались просторы степей, перекаты рек, высокие стены крепостей, купола соборов, утыкающих кресты в синее небо. Пыльные дороги…
Внезапно смутное волнение охватило Афанасия, по обыкновению предававшегося в своей лавке грезам о далеких путешествиях. Он выпростался из тяжелого, в два слоя тулупа и привстал со стульчика, вглядываясь в узкий проход скобяного ряда. Торговлишка по случаю крещенских морозов была вялая, народ сидел по домам у печек, оттого и видно было далече. И там, вдалеке, — серый человек в глубоко надвинутой на глаза шапке с меховой опушкой.
Стоял он около лавки оружейника Петра, сына Кузьмина, и делал вид, что выбирает нож. Приценивался, взвешивал на пальце баланс, поднося к лицу, разглядывал заточку, придирчиво осматривал резьбу или оплетку на рукояти. А сам нет-нет да и бросал взгляд в сторону лавки Афанасия. Такие же взгляды кидал он на купца в той литовской таверне, когда пересказывал востроносому черноглазому незнакомцу их разговор.
Чутье, выработавшееся за годы опасной — то разбойники, то мошенники, то местный князь на деньгу лапу наложить норовит — купеческой жизни, почти никогда Афанасия не подводило. И он привык верить даже тихому его шепоту, сейчас же оно просто кричало: беда! И еще какое-то другое, радостное чувство распирало грудь, суля избавление от скучной и унылой жизни.
Приученный думать и действовать быстро, Афанасий сбросил тулуп, одернул подбитый мехом кафтан. Нарочито медленно, чтоб ненароком не спугнуть соглядатая, вылез из-под прилавка. Огляделся, будто высматривал разносчика пирожков или горячего сбитня, и, сокрушенно вздохнув напоказ: мол, не видать ни того ни другого, закрыл оконце деревянным щитом. Подмигнул соседу-оружейнику: присмотри, мол, и, млея от сладкого предчувствия, свернул в боковой проход, к сытным рядам. Он не оглядывался, поскольку был уверен, что соглядатай двинется за ним.
Афанасий шел вдоль сытных рядов, мимо лавок с тушами коров и баранов, мимо лабазов, где мешками и на вес продавались крупы, мимо палаток со сластями, коими торговали восточные люди, добрался до закутка, в который наезжали по осени московские, ростовские, козельские и рязанские пасечники со своими медами. Сейчас был не сезон, и эта часть рынка пустовала. Зайдя за угол одной из лавок, отступил в тень и потянул из кожаных ножен кинжал, длиной и весом более походивший на меч.
Соглядатай не заставил себя ждать. Запыхавшийся от бега, он с разлету выскочил на средину закутка и замер, озираясь. Прежде чем его глазки нащупали затаившегося Афанасия, тот шагнул вперед и, ухватив соглядатая за шкирку, легко оторвал от земли его худое тело.
— Ну, здравствуй, мил человек. За какой надобностью опять мной интересуешься? — спросил он, поднося к горлу соглядатая опасно поблескивающее острие.
— Я это… Не хотел я, — забормотал тот, обдавая Афанасия запахом гнилых зубов и ерзая внутри полушубка.
— Да не бормочи, как пономарь, обстоятельно сказывай, кто ты и откуда? Чего не хотел? Кто следить за мной наказал? Али убить? — Для острастки Афанасий тряхнул пленника так, что у того щелкнула челюсть.
— Это я… Не хотел, — опять забормотал тот. — Послали меня.
— Кто послал? — сурово вопросил Афанасий.
— Это… Человек послал. Важный.
— Ведаю, что человек, а не зверь лесной. Кто?!
— Ну, это…
— Что «ну это»?! — озлился купец и замахнулся литым навершием кинжала.
Как только острие ушло от горла, соглядатай вскинул руки, ящерицей выскользнул из полушубка и бросился наутек. Отбросив пустую одежку и чертыхаясь на всех известных ему языках, а знал он их немало, Афанасий пустился в погоню.
Соглядатай бежал споро, высоко вскидывая колени и широко отмахивая руками. В узких проходах он чувствовал себя как рыба в воде. Могучему купцу приходилось хуже. Не удержавшись на натертой подошвами наледи, он врезался плечом в лавку, чуть не раскатав по бревнышку хлипкое строение. Перевернул корзину, просыпав на дорогу серебряный дождь живой рыбы. Набил себе шишку на лбу, не успев пригнуться в низких воротах, отделяющих одни ряды от других.
Соглядатая мало кто замечал, а вот от детины с аршинным ножичком в руке мужики сторонились, бабы при виде его взвизгивали, хотя больше для порядка. Собаки, поджав хвосты, спешили убраться с дороги.
Беглец свернул на площадь, где несколько артистов отдыхали после обычного ярмарочного представления. Кукольник, певец и еще какие то скоморохи, кутаясь в зипуны, согревались горячим сбитнем из деревянных кружек. Медвежий поводчик в костюме козы, сняв маску, дремал, прислонившись к боку своего ведомого. Косолапый, дрыхнувший с устатку прямо на снегу, относился к такой вольности совершенно безразлично. Представление закончилось, и людей вокруг почти не было. Но не было и соглядатая.