Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 91

Алла, кажется, была готова уступить но…

— Но вы же понимаете, что начальство это все равно не пропустит.

— Когда не пропустит начальство, я буду говорить с ним. А вы это оставьте.

Она оставила — и начальство потом пропустило. Но после моей маленькой победы Алла стала все, что ей не нравилось, подчеркивать и писать замечания на полях. Дошла до места, где герой ехал в санках. Подчеркнула «санки», на полях написала: «На санках катаются дети с горок, взрослые ездят на санях». Я ей сказал, что на санях крестьяне возят дрова, и напомнил строки из «Евгения Онегина»: «Уж темно; в санки он садится, «Пади! Пади! — раздался крик…» Алла и тут не сразу согласилась и потребовала доказать, что «санки» не опечатка.

Иногда она доводила меня до бешенства.

— Алла, — говорил я тогда ей, — вы поставлены надо мною государством и являетесь как бы моим начальником. Это мне понятно. Но как вам кажется, вот просто морально вы имеете право меня вот так беспардонно править?

— А вы считаете, не имею?

— Да, не имеете. Я взрослый человек, я известный писатель, я сам отвечаю перед читателем.

Она ударялась в слезы.

Муж Аллы защищать ее не решался, потому что был со мной согласен. А меня не защищал, потому что боялся жену — и убегал в ванную.

«Свежий голос»

Выход январского номера «Нового мира» за 1961 год задержался на два месяца и застал меня в Ленинграде, где я, будучи в командировке, записывал для какой-то радиопрограммы отрывки из спектаклей Театра комедии. К тому времени я подружился с Александром Володиным, автором «Пяти вечеров», «Фабричной девчонки», «Старшей сестры», лучших спектаклей в репертуарах Ленинградского БДТ и московского «Современника». Саша пришел ко мне в гостиницу «Европейская». Туда же явился мой армейский сослуживец Володя Давыдов, тот самый, который в пивной города Кинель врал развесившим уши собутыльникам, как мы «давили этих гадов». Явившись ко мне, Володя был потрясен тем, что я принимаю его в роскошном номере одной из двух лучших ленинградских гостиниц, что рядом со мной сидит Александр Володин. Мой приятель смотрел в театре пьесы Володина, а самого его видел по телевизору — и вот он, живой классик, общается накоротке с Володькой Войновичем! Давыдов был большой фантазер, но того, что видел, выдумать не мог бы. Он долго тряс головой, бессмысленно повторяя: «Володька Войнович стал писателем. Не могу поверить!..» Я и сам не мог поверить.

Неожиданностью для меня было обилие телефонных звонков, писем и рецензий в газетах. Первым откликом на мою повесть стала статья Владимира Тендрякова «Свежий голос есть!» в «Литературной газете». Затем последовали рецензии В. Кардина, Феликса Светова и других либеральных критиков. Я вошел в «обойму» молодых писателей, список, приводимый почти во всех статьях о состоянии современной литературы.

В то время существовали две враждовавшие между собой газеты: орган Союза писателей СССР «Литературная газета», в просторечье «Литературка», и недавно созданный орган Союза писателей РСФСР, название которого, «Литература и жизнь», писатели сократили до аббревиатуры «Лижи». Обе газеты находились в здании на Цветном бульваре. «Литературка» считалась изданием интеллигентным, смелым и относительно либеральным. А «Лижи», стоявшая на позициях, близких к сталинским, нападала на все новое. Мое появление в литературе этими людьми тоже не осталось незамеченным.

В «Лижи» появилась большая, на целую страницу, статья критика Михаила Гуса «Правда эпохи и мнимая объективность», в которой меня сразило утверждение, что (цитирую дословно) «Войнович придерживается чуждой нам поэтики изображения жизни «как она есть». Гус глубокомысленно рассуждал о том, что в нашей жизни существуют две правды: правда маленькая, правда факта и правда большая, правда эпохи. Если держаться правды факта, то можно достоверно описать разные бытовые подробности, но при этом будет упущено из виду главное — что все это происходит в обществе, строящем коммунизм.

Этот Гус впоследствии бдительно следил за каждым моим шагом. Когда через два года в том же «Новом мире» были напечатаны два мои рассказа, один из которых подвергся резкой критике, Гус, в целом с ней соглашаясь, написал, что критики обошли молчанием второй рассказ, который идеологически гораздо вреднее. В чем я с ним был совершенно согласен.

Плачущий Гус и злорадный Радов

В 1973 году, получив новую квартиру в «писательском» доме на улице Черняховского (эпопея вселения в нее описана мною в «Иванькиаде»), я вскоре обнаружил, что моим соседом сверху является не кто иной, как Михаил Семенович Гус. Выяснил я это после того, как он, забыв закрыть кран в ванной, залил меня. Когда я поднялся наверх, Гус стоял с тряпкой в луже. Увидев меня, он побледнел, думая, очевидно, что сейчас я ему отомщу за «большую правду эпохи», за «чуждую нам поэтику» и за все остальное. Этого не случилось, с заливом моей квартиры мы как-то разобрались, после чего Гус при встречах со мной стал здороваться и получал в ответ сдержанный кивок. Однажды, уже перед самым моим отъездом за границу, Гус остановил меня и сообщил, что ему исполнилось восемьдесят лет.

— Поздравляю, — сказал я.

— Да уж с чем там поздравлять, — вздохнул он.





— Хотя бы с тем, что вы до этого возраста дожили.

— Да, — согласился Гус. — Дожил. И много чего сделал. Много плохого сделал. Вот и вас травил.

— Ну, это, — решил я его утешить, — уже не важно.

— Нет, важно, — сказал он и вдруг заплакал. И, махнув рукой, отошел…

Меня травили многие люди. Многие возводили на меня напраслину, клеветали, обвиняли в том, в чем я не был виноват. Некоторые потом говорили, что за давностью лет ничего не помнят. Но искренне извинился только Михаил Семенович Гус — и, конечно, я ему все простил.

Вторым человеком, нападавшим на меня регулярно, был очеркист Георгий Радов, человек, как говорили, шотландского происхождения, настоящая фамилия которого была Вельш. Большого роста, рябой, с буйными, ниспадавшими на лоб кудрями, вечно пьяный и неуемно злой, он на меня нападал и на собраниях, и в газетах, да и просто при случайных встречах. Иногда это выглядело комически. Как-то в ресторане ЦДЛ он присел за мой столик и долго молча сверлил меня глазами. Потом не выдержал, заговорил:

— Ну, ты, ты! Ты думаешь, что ты писатель?

— Я думаю, что тебе лучше пойти и проспаться.

Радов еще больше разозлился:

— А почему ты говоришь мне «ты»?

Естественно, я ответил:

— А почему ты говоришь мне «ты»?

Не найдя, что мне еще сказать, он вскочил и пошел приставать к кому-то еще.

Утолить ненависть ко мне у него возникла возможность в 1974 году, когда было решено исключить меня из Союза писателей. Первым этапом был разбор моего «персонального дела» на бюро объединения прозаиков. Вести заседание должен был председатель бюро некто Борис Зубавин. Но он заболел, и заместить его напросился Радов. С нескрываемым злорадством он начал заседание, но, по-моему, удовольствия получил меньше, чем ожидал: я не выглядел таким жалким, каким ему хотелось бы меня увидеть.

Меня исключили, а Радов вскоре умер. В отличие от Гуса, он, я думаю, вряд ли испытывал угрызения совести, но их испытал его старший сын Александр. Года через два после смерти отца он сказал мне примерно так:

— Мой отец был хороший человек, но по отношению к вам он был неправ и мне жаль, что он это сделал.

Глава шестидесятая. А.Т

В порыве нахальства

Твардовский был моим тогдашним кумиром. До понимания Пастернака, Мандельштама, Цветаевой и Ахматовой я еще не дорос. Из поэтов старшего поколения любил только Симонова и Твардовского, но Твардовского больше. За меткость языка, афористичность, доступность, сформулированную им самим как кредо: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке». Так я мог бы относиться и к Шолохову, но тот, казалось мне, давно исписался, спился, а его публичные выступления, глупые и бездарные, отвращали от него окончательно. Твардовский же ничем себя не уронил (в моих глазах, по крайней мере), считался, безусловно, крупной личностью, а уж как поэт был признан всеми: властью, читателями и поэтами. Чуковский и Маршак сравнивали Твардовского с Некрасовым, но я ставил его в то время ближе к Пушкину.