Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 91

Кончилось мучительное ковыряние вилами. Теперь мое дело было носиться к комбайну и обратно, а разгрузка занимала секунды. Производительность труда резко увеличилась. Студенты отдыхали, Туша тоже. Пока он лежал, количество оплачиваемых ему ходок быстро росло. И комбайны теперь не простаивали. Так мы работали день, другой, вдруг, откуда ни возьмись, высокое начальство: секретарь райкома со свитой, председатель Жилин, парторг Пятница, бригадир Желтоножко, все в соломенных шляпах, и наша Черная пропаганда, в такой же шляпе. Приехали посмотреть, как трудятся студенты. Увидев, как разгружается очередная машина, секретарь спросил с любопытством:

— А шо це таке?

Председатель сказал:

— Вот, студент придумал, — и показал с гордостью на меня.

Я тоже несколько возгордился и приосанился, ожидая, что мне скажут что-то приятное.

— Гм-м! Гмм! Гм! — произнес, обдумывая увиденное, секретарь. И снова обратился к председателю: — И шо ж вы, значит, усе принимаете, шо вам тут студенты придумают?

Председатель не оробел и стал защищать новый метод, объясняя его очевидной экономической выгодой.

— Та яка там выгода, — замахал руками секретарь, — ниякой тут выгоды немае. Ты подывысь, шо робытся. Трактор ото ж усю кучу разом стягуе, и рессоры разгинаются резко. Ты знаешь, шо такое остаточная деформация? Это кода шо-нибудь сгинается-разгинается, а потом перестает разгинаться. А шо до рессор, то они вовсе сломаются. Так шо это все, шо студент придумал, отставить!

Так было погублено мое изобретение.

Глава пятидесятая. «Целинный роман»

Православная комсомолка

Правду сказать, я не ожидал, что поездка на целину, в Казахстан, принесет мне столько волнений и впечатлений. Вернувшись в Москву в октябре, думал, что привез повесть, которую осталось только записать. Казалось бы, что нового я мог там, в колхозе, увидеть? То же, что видел раньше. То же, да не совсем. Теперь я на все смотрел другими глазами, увидел другое, и это другое запомнилось и само просилось на бумагу. Работа, колоритные колхозники, студенты, еще почти дети, маменькины сынки и дочки — я себя среди них чувствовал стариком. Студенческие песни. Литературные споры. У кого-то — первая любовь и короткие романы, вроде курортных, но в некурортных условиях. У меня — с Ниной, маленькой, рыжей и некрасивой, но шибко ученой, чем, собственно, она меня и привлекла. Потом я открыл, что не только ученая, но и с большими странностями.

Когда наши отношения дошли до того, что мне позволено было заглянуть к ней за пазуху, я обнаружил там маленький крестик и, правду сказать, растерялся: ведь она была не только отличницей и кандидатом в научные светила, но и активной комсомолкой. Я тоже состоял в комсомоле, но самым пассивным членом, то есть взносы платил нерегулярно, от посещения собраний уклонялся. Когда уклониться было нельзя, сидел в последнем ряду и играл с кем-нибудь в «морской бой». Но при этом никакого другого символа веры у меня все-таки не было. Нина, в отличие от меня, выступала на собраниях с пламенными речами, правда, никого при этом не обличала, не считая американских империалистов.

И вдруг — этот нательный крестик. Я спросил:

— Ты что, верующая?

— Да, — сказала она с вызовом. — А что?

— Ничего. Просто удивлен.





— Чему? Ты никогда не встречал верующих людей?

— Верующих встречал. У меня обе бабушки верующие, но они не ходят на комсомольские собрания, ходят только одна в церковь, а другая в синагогу.

— А я выступаю на собраниях. И в партию вступлю. Потому что иначе научной карьеры не сделать. Для карьеры я выступаю на собраниях и хвалю советскую власть. Хотя на самом деле я ее ненавижу. Именно за то, что всякого человека, который хочет чего-то достичь, она заставляет себя хвалить. Может, ты на меня донесешь?

Я сказал, что если бы она думала, что я могу донести, то вряд ли была бы со мной столь откровенна. Но все-таки я не очень понимаю, как одно совмещается с другим.

— Ты считаешь, я должна быть чем-то обязана комсомольскому билету?

— Мне кажется, чему-то одному все же должна быть обязана: или билету, или кресту…

Точно по Оруэллу

Мне никогда не казалось точным рассуждение Оруэлла о двойном сознании. По-моему, в советских людях разные взаимоисключающие сознания существовали перемешанными, как одно. А у Нины сознание было точно по Оруэллу — разделено на две половины. В этом она была своеобразным первопроходцем. Лет пятнадцать спустя партийные совместители, которые, вступая в КПСС, клялись бороться с религией и тут же принимали крещение, стали попадаться на каждом шагу, а потом и вовсе толпами ринулись в церковь, но тогда, в конце 50-х, Нина была редким экземпляром.

Незадолго до того я спросил, зачем она поехала на целину — ведь как студентка последнего курса была вовсе не обязана. Причина оказалась простой. Нина с первого класса не знала никаких развлечений и увлечений, кроме учебы, ни разу ни в кого не влюбилась, и это стало ее смущать. Раз она не испытывает ни к кому никакого влечения, значит, в ней чего-то не хватает. В двадцать два года ее стало тяготить сознание, что она все еще девушка. Не имея под рукой никого, кто мог бы ей помочь лишиться этого недостатка и узнать, как это делается, она отправилась на целину и из числа возможных претендентов выбрала меня, как наиболее (предположительно) опытного. Я охотно ей поспособствовал, но выяснилось, что ни при этом, ни после этого она никаких чувств не испытала.

У нас сложились очень странные отношения. У нее был тот вид ума, который называется аналитическим, а чувств, казалось, не было никаких. Все, что видела в жизни, она воспринимала только головой и пыталась анализировать явления природы, книги, движения души, поведение разных людей и собственные ощущения. Мне все время казалось, что она смотрит на меня, как на подопытного таракана, пытается подвергнуть логическому анализу все, что я говорю или делаю, и при этом во всем видит какой-то потаенный смысл. Такой способ мышления свойствен писателю, но в сочетании с чувством, интуицией, романтическими всплесками, а у нее была сплошная математика. Мы с ней общались на целине и некоторое время после возвращения в Москву. Она классифицировала все свои ощущения и выводами охотно со мной делилась. Из ее анализа выходило, что она меня, конечно, не любит и сомневается, что любовное чувство не выдумка экзальтированных людей. Вникая в мои тексты, она находила, что они поверхностны и не смешны. По-настоящему ценила Олега Чухонцева, которого считала очень изысканным и, не в пример мне, с большим и тонким чувством юмора. Мне было любопытно, что в таком случае ее влечет ко мне.

Через некоторое время Нина открылась мне как антисемитка. Я услышал от нее, что евреи — люди часто способные, но не талантливые. Евреями, по ее понятию, были носители любого процента еврейской крови, и, если у меня мама еврейка, значит, я еврей. Был бы папа, все равно был бы евреем. Был бы дедушка или бабушка, все равно был бы евреем. До прадедушек мы не дошли. Я и на это не обижался, хотя возражал, что, если так уж обязательно причислять меня к какой-то одной национальности, я все-таки больше русский, чем кто бы то ни было.

Несмотря на все ее насмешки, наша связь продолжалась еще несколько месяцев. Мы ходили в театры и на художественные выставки, первый раз именно с ней я увидел картины абстракционистов.

Дамы с собачкой

А еще мы встречались в комнате, снятой мною на Сретенке.

Мои хозяйки, мать Ольга Леопольдовна Паш-Давыдова и ее дочь Людмила Алексеевна, обе в прошлом артистки Большого театра (мать пела в хоре, дочь танцевала в кордебалете), а теперь пенсионерки (матери было за восемьдесят, дочери под шестьдесят), сохраняли старые привычки и раньше трех часов ночи никогда не ложились. Я тоже привык к их распорядку, а если случайно засыпал раньше, приходила Ольга Леопольдовна, долго стучала в дверь и, достучавшись, говорила: