Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 91

Я обещал искупить свою вину тем, что буду редактировать факультетскую стенгазету «Историк». Чем и стал заниматься в общем-то с удовольствием. Уже тогда я заметил, что количество людей пишущих значительно превышает возможности печатных изданий, и все ниши снизу доверху плотно заполнены. Самые талантливые, везучие или пробивные издают монографии, печатаются в престижных научных журналах, другие туда пролезают с трудом, а третьи согласны печатать свои работы где угодно, хоть в стенгазете. Выяснилось, что редактирование даже такого скромного издания дает заметную власть над желающими стать ее авторами. Профессора и доценты, не говоря уж об аспирантах, напоминали мне тех летчиков, что во время моей службы при командире полка просили исправить поставленную за полеты тройку на четверку. В институте ученые мужи ходили за мной, первокурсником, по пятам, канючили, упрашивая напечатать статью, заметку, отрывок из диссертации, а когда я соглашался, умоляли не слишком резать.

Была у нас в МОПИ газета поважнее «Историка», многотиражка «Народный учитель», которая охотно печатала мои стихи, что сделало меня довольно заметной личностью в мопийских пределах.

В институт, за стипендией

Преподаватели у нас в МОПИ были, между прочим, отборные. Многие, по идеологическим причинам изгнанные из МГУ и других престижных вузов, находили себе пристанище в нашем заведении. Оно считалось чем-то вроде отстойника. К этим преподавателям прибавились и возвращавшиеся в те годы из ссылок и лагерей. В конце концов уровень преподавания в МОПИ необычайно возрос. Об этом я, к сожалению, знаю только с чужих слов, поскольку сам занятия почти не посещал. Я писал стихи, ходил по редакциям, пытался что-то подработать к стипендии. На стипендию, 220 рублей тогдашними деньгами, прожить было невозможно, этих денег, как говорили наши студентки, им даже на чулки не хватало. А мне не хватало времени на занятия, и мои сокурсники видели меня в институте крайне редко. А когда видели, удивлялись: «Володя, а ты чего пришел, сегодня стипендию не выдают».

Иной раз, появляясь в институте, я прятался от занятий в кабинете преподавательницы, временно заменявшей декана. Она была не историком, а филологом и писала диссертацию о поэте-искровце Николае Пальмине. Я пил с ней чай и предлагал в шутку:

— Поставьте мне все зачеты, а я напишу за вас диссертацию.

И не в шутку написал бы.

Преподаватель предмета, который назывался, кажется, «Государство и право», встречая меня в коридоре, уговаривал посетить хотя бы одну его лекцию:

— Увидите, вам будет очень интересно.

Я улыбался, обещал прийти при случае и не приходил. Потому что случай не выпадал.

Профессор истории СССР несколько раз спрашивал студентов:

— А кто это Войнович, он или она? Передайте ей, что, если она не будет ходить на мои лекции и семинары, я ей зачет не поставлю и экзамен не приму.

Однажды он пришел радостный и объявил:

— Теперь я точно знаю, что Войнович — это он. Я слушал по радио его стихи. Очень хорошие. Передайте ему, что за эти стихи я ему все прощу.

Наконец ему повезло лично со мной познакомиться — я пришел на экзамен. И естественно, тут же поплыл. Он сказал:

— Ну, что ж, предмет вы знаете слабо, но, поскольку вы вообще на занятия не ходили, я вам поставлю четверку.

Мне показалось, что ему было неловко ставить мне четверку, а не пятерку.

Глава сорок шестая. Школа сомнения

И Ленин тоже…

В институтской многотиражке «Народный учитель» я печатал много чепухи, в том числе несколько стихотворений о Ленине. Я уже говорил, что к Ленину в отличие от Сталина в то время относился, можно сказать, никак, и это меня тревожило. Я, всю жизнь занимавшийся самоедством, сам себя очень не одобрял, когда думал: что же это такое, почему я не вижу в жизни того хорошего, что видят другие? И Сталин мне не нравится, и Хрущев, и советская власть, но Ленин-то… Столько людей, умных, образованных и вовсе как будто не ортодоксов, говорят, что Ленин очень хороший, а по Маяковскому так даже «самый человечный изо всех прошедших по земле людей». Сколько раз я слышал, что если бы Ленин был жив, то все было бы не так, все было бы хорошо. Уже и коммунизм давно был бы построен. Относясь с уважением к уму и образованию, я еще не понимал, что это далеко не одно и то же. Я потом открывал для себя с большим удивлением, что многим людям образование вообще не прибавляет ума. Наоборот, они, засорив свои головы разными догмами, от образования глупеют больше необразованных. И способности, даже выдающиеся, к усвоению разных наук тоже не делают человека умным. Ум — это здравомыслие, которое может быть у малограмотного крестьянина и у ученого человека, но среди тех и других встречается одинаково редко…





Много слыша про то, что Ленин образованный и умный, и поверив, что он хороший, я надеялся возбудить в себе любовь к нему. Потому и писал о нем стихи, но они получались неискренние — чувства никакого не возникало. Вскоре, вникнув опять в некоторые его тексты, я вообще в хорошести его усомнился, продолжая, впрочем, сомневаться в себе. Читая его записки, что надо кому-то «дать дров», а кого-то «поставить к стенке», я думал, что про дрова — это, может быть, всерьез, а к стенке поставить — в каком-то фигуральном смысле. Но пару лет спустя я понял, что нет, очень даже не в фигуральном. В разговоре с моим старшим другом Камилом Икрамовым, когда мы, гуляя по Москве, уже многое для себя выяснили, я спросил:

— Хорошо, со Сталиным мы разобрались. Ну а Ленин…

Камил улыбнулся и сказал:

— Ну, конечно.

Больше стихов о Ленине я не писал.

Мой друг, враг народа

Несколько раз в коридорах нашего института я встречал этого странного человека. Пожилой, высокий, в темно-синем суконном пальто с серым каракулевым воротником и в такой же серой папахе, в роговых очках с очень толстыми стеклами, азиатской внешности, он был не похож ни на студентов, ни на преподавателей, по виду скорее всего какой-нибудь партийный босс. Я его каждый раз замечал (его нельзя было не заметить) и даже пытался, но не мог представить себе, что бы мог такой человек делать в нашем третьестепенном институте. И вдруг однажды не только я, а и он заметил меня. Остановил в коридоре, ткнул в меня пальцем:

— Вы Войнович?

Я согласился, что я — это я, ожидая, что мне сейчас от какой-нибудь инстанции будет за что-нибудь нагоняй.

Он, широко размахнувшись, протянул мне руку:

— Поздравляю!

Я удивился:

— С чем?

— В «Народном учителе» ваши стихи?

— Мои.

— Замечательные стихи! Особенно про Матросова. — И он стал читать на память: «Плевать на бессмертье. Бессмертия нету. Все смертны: герои, вожди и поэты. Того, кто погиб, не заменят портреты, ни книги любых тиражей, ни газеты. Бессмертье… Имей мы такое устройство, любое геройство тогда не геройство…». — И дальше — там что про Матросова? «Морщинки еще не изрезали кожу. Такой же, как я, или даже моложе. И если возможно судить по портрету, то в нем ничего и геройского нету…» Может быть, «нету» звучит коряво. Правильнее сказать «нет». Может быть, как-нибудь так: «И если, допустим, вглядеться в портрет, так в нем ничего и геройского нет». Впрочем, это не так уж важно, у вас разговорная интонация. А главное, мне нравится, что в вашем герое нет самоуверенности, которая свойственна нашим поэтам. То есть вначале ваш герой говорит: «Но, если придется, мы сможем…» И тут же останавливается. Он не может честно ответить на задаваемый вопрос. И поэтому он сам себе задает вопрос встречный: «Смогу ли, не веря в бессмертье, рвануться под пули?..»

— Вы преподаватель? — спросил я робко.

— Я? — Он засмеялся. — Вам кажется, я похож на преподавателя?

Я смутился. Наверное, он все-таки какой-нибудь очень большой начальник. Может быть, из Министерства просвещения, а то… тут я и сам перепугался своего предположения… а то даже и сам министр.