Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 91

Командир полка на моем самолете летал несколько раз. Естественно, перед полетом надевал парашют. Обычно парашют лежит на земле у самолета. Механик или техник помогает летчику его надеть и застегнуть лямки. Совершенно естественная услуга. Другим летчикам и даже курсантам я охотно помогал — всем, за исключением командира полка. Потому что он и здесь вел себя как барин. Подойдет, встанет спиной к парашюту, широко расставив ноги и разведя руки, и даже не смотрит на того, кто подбежит и начнет его снаряжать. В таких случаях я прятался за фюзеляжем и крутил винты смотровых люков, делая вид, что Бойко не замечаю. Но мой техник лейтенант Геркалюк замечал и приходил майору на помощь.

Как-то Бойко пришел, а Геркалюка нет. Майор встал спиной к парашюту, а никто не подходит. Он стоит ждет, я прячусь, капитан Кудлай возится у соседнего самолета.

Я кричу:

— Товарищ капитан, чем вы там занимаетесь? Командир полка ждет, что кто-нибудь подаст ему парашют, а вы там возитесь черт знает с чем!

Капитан поднимает голову и видит — какой ужас! — что командир полка ноги расставил, руки развел и стоит неподвижно и одиноко. Кудлай бросает все и сломя голову несется на помощь. Посылает ненавидящий взгляд мне и льстивую улыбку командиру. Подбегает к нему, приседает на корточки, падает на колени, проползает между ног, щелкает замками, а потом, когда командир поднимается по стремянке в кабину, мягко ему помогает, упершись руками в ягодицы.

А я при этом не очень громко, но и не слишком тихо комментирую:

— Хорошо, товарищ капитан, у вас получается. Если бы вы себе еще и языком как-нибудь помогли…

Никому ничего не должен

Когда истек срок службы, нас, увольнявшихся в запас, Кудлай выстроил на аэродроме и всем, кроме меня, выдал по почетной грамоте. А мне объявил устную благодарность. На что я сказал спасибо.

Он меня поправил:

— Вы должны отвечать не «спасибо», а «Служу Советскому Союзу».

Я ответил:

— Советскому Союзу я уже отслужил, а вам ничего не должен.

Увольняли нас в несколько очередей. Командиры имели право ценных специалистов на какое-то время задержать. Я думал, что Кудлай постарается избавиться от меня в первую очередь, но именно меня, как исключительно ценного, он оставил еще на два месяца. Для меня это был удар. Сразу после демобилизации я собирался поступить в вечернюю школу, задержка на два месяца могла эти планы разрушить.

И я сказал Кудлаю, что работать больше не буду.

— Это что, забастовка? — спросил он.

Я сказал:

— Да, забастовка.





Не помню, что ответил Кудлай, но на работу я в самом деле ходить перестал. Иногда дежурил по летной столовой. Там работа простая: привезти со склада продукты, передать их поварам, поесть и с официантками пофлиртовать. В свободное время (а у меня его много стало) ходил в самоволки, пьянствовал, встречался с девушками, возвращался в полк под утро. Один раз меня поймали, и утром на общем построении Бойко объявил мне пять суток строгого ареста, за что я опять сказал спасибо. Наказание было неисполнимым: при летних лагерях, где мы еще оставались, гауптвахты не было. Кудлай говорил, что зато гауптвахта есть в Чугуеве, и меня в нее обязательно загонят, когда мы после октябрьских праздников туда вернемся. Я же ему пообещал, что если до праздников меня не отпустят, я вообще дезертирую.

— И окажетесь в тюрьме, — сказал Кудлай.

Наутро меня вызвал к себе подполковник Плясун и вручил мне обходной лист, который я должен был подписать в библиотеке, у старшины и у каптерщика в доказательство того, что я никому ничего не должен.

А я и не должен был никому ничего.

Перед самым отъездом ко мне в казарму зашел Усик, недавно ставший капитаном. Он предложил мне прогуляться и, когда мы вышли, сказал:

— Знаешь, если ты все еще хочешь стать летчиком, я постараюсь тебе помочь. У меня в штабе округа есть знакомый генерал, который занимается военными училищами. Я возьму отпуск, мы поедем в Киев, и я его уговорю, чтоб тебя взяли в училище с условием, что ты одновременно окончишь среднюю школу. Что ты об этом думаешь?

Я растерялся.

Столько лет я мечтал стать летчиком. И вот судьба предложила мне шанс, правда, не очень реалистический. Я сказал Усику, что подумаю. Ночь не спал, взвешивал все «за» и «против». «За» было одно — желание летать. «Против» оказалось гораздо больше. Четыре года я уже отслужил. Если меня возьмут в училище, придется еще три года тянуть ту же лямку, причем, как взятому в училище из милости, быть более дисциплинированным, чем позволяет моя натура. Иначе меня туда как возьмут, так и выгонят. И вообще летать-то я хочу, но хочу ли служить в армии? В этом я был не уверен…

Утром следующего дня Усик подошел ко мне с вопросом: «Ну что?» Я его поблагодарил за заботу, но предложения не принял. И поехал в Керчь, куда к тому времени перебрались мои вечно странствовавшие родители.

Глава тридцать пятая. В школе и дома

«Гоп, чук-баранчук!»

Мои родители всю жизнь переезжали с места на место, хотя советская действительность к таким передвижениям была мало приспособлена. Может быть, охота к перемене мест передалась отцу от предков-моряков. Так или иначе родители, долго не задержавшись на одном месте, снова паковали свой нехитрый скарб, погружали в железнодорожный контейнер и отправлялись в неблизкий путь. Повод для очередного переезда находили всегда как выход из очередных жизненных затруднений. Ленинабад покинули, потому что там отцу грозил повторный арест. В Куйбышев приехали за мной. В Вологду отправились в надежде на более сытную жизнь. В Запорожье, лежавшее после войны в руинах, перебрались, потому что на Украине было теплее, чем на Русском Севере.

В начале 50-х повод для переезда тоже нашелся. Маму уволили из школы, как еврейку. Через какое-то время отец, работавший в многотиражке «За алюминий», сам хлопнул дверью из-за уволенной, как ему казалось, несправедливо сотрудницы. В Запорожье новой работы не нашел, а может, и не очень искал. Поехал пытать счастья в другие места, попал почему-то в Керчь, там устроился литсотрудником отдела писем газеты «Керченский рабочий», после чего перевез на новое место маму и мою девятилетнюю сестренку Фаину. Потом в Керчь были доставлены из Вологды моя бабушка (мамина мама) Эня Вольфовна и мой младший двоюродный брат Коля. Семья доросла до пяти человек. В ноябре 55-го приехал я — шестой, а еще были у нас собака и кошка. Квартиру в Запорожье родители оставили, ни на что не обменяв. В Керчи снимали три комнаты в отдельном домике далеко от центра и от работы матери и отца, зато у моря.

Мама с папой спали в маленькой дальней комнате, мы с Колей в проходной, на разложенном на полу персидском ковре, бабушка в передней, на своем сундуке, и там же, на старом ватном одеяле, прижавшись друг к другу, спали кошка с собакой. Бабушке, в конце концов дожившей до 90 лет, тогда было еще 78, но она уже впадала в маразм. Эня Вольфовна не имела никакого образования, но на каком-то уровне владела четырьмя языками — русским, украинским, польским и идиш — и всегда что-то читала. Главным ее чтением были растрепанная еврейская книга, может быть, Тора, и прошлогодние номера газеты «Известия», которые она перечитывала как свежие.

Когда-то бабушка была хорошей кулинаркой, теперь мама ее до плиты не допускала, боясь, как бы не устроила пожар. Иногда бабушка пыталась убирать квартиру, но основных забот было у нее две. Первая — подтягивать гири настенных часов, и вторая — выносить мусор к машине, которая заезжала в наш двор около шести утра, и шофер извещал жильцов о своем прибытии звоном колокольчика. Гири бабушка, залезая на сундук и рискуя при этом жизнью, подтягивала по нескольку раз на день.

Беспокоясь о мусоре, вставала по нескольку раз за ночь, опять подтягивала гири, заглядывала ко мне в комнату и спрашивала: