Страница 28 из 91
Глава двадцать первая. «Привет из…»
Ни метеоролог, ни собаковод
Мне всю жизнь везло на тринадцатые числа. 13 сентября 1951 года меня призвали в армию, 13 ноября 1955-го демобилизовался. 13 марта 1963-го начался мой роман с Ириной, 13 сентября 1965-го она переехала ко мне, 13 ноября 1970-го мы узаконили наши отношения. Мы прожили вместе сорок лет до самой ее кончины…
13 ноября 1951 года я присягнул на верность отечеству. Нас поздравляли с тем, что теперь нам можно доверить оружие, а если что, наказать по всей строгости советских законов. Хотя наказать можно было и раньше. Тюрьма грозила новобранцу еще до призыва за уклонение от службы, а уж за отказ принимать присягу он мог пойти под трибунал, как описанные мною в предыдущей главе баптисты. Вообще советская (и российская) воинская присяга есть акт в юридическом и моральном отношении сомнительный. Она является обещанием, данным под угрозой насилия, и потому не может считаться легитимной. Но в любом случае она является рубежом, после которого солдат несет службу в полном объеме.
Сразу же после присяги появились в нашей части «покупатели». Обычно начальство само решает за солдата, где и в каком качестве тянуть ему лямку, но в данном случае нам был предоставлен выбор. Первые «покупатели» соблазнили несколько человек метеорологической службой, следующими были представители школы собаководов. Я заколебался, но тут прошел слух, что есть возможность защищать родину за ее рубежами, на очень выгодных условиях. Там солдатам дают яловые сапоги, кожаные ремни, а к дневному рациону добавляют сливочное масло. Здесь у нас денежное довольствие 30 рублей в месяц, а там будет 75 в местной валюте, при том, что в Германии за 10 марок можно купить часы-штамповку. Понятно, я был рад, что не подался ни в метеорологию, ни в собаководство.
За границу, с песней Галича
О времени отъезда мы были предупреждены заранее, и ясно было, что, куда нас ни повезут, Запорожье не объехать. Я успел сообщить об этом домой. Эшелон стал в Запорожье далеко от вокзала на запасном пути. Сразу же появились родители моих товарищей с кошелками, авоськами и свертками, а одна женщина даже принесла своему сыну кастрюлю с борщом. Объятия, поцелуи, крики, слезы, смех… А моих родителей нет. Поезд стоял долго — час или больше. Ко всем кто-то пришел, и только ко мне никто. Вот и время стоянки кончилось. Вдоль эшелона пробежал офицер с жестяным рупором, выкрикивая: «По вагонам!» Наиболее послушные попрощались с родными. Кто-то запел, другие подхватили (и, как мне тогда показалось, красиво пели): «До свиданья, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй! До свиданья, мама, не горюй, не грусти, пожелай нам доброго пути!». Я стоял у вагона и плакал, закрывая лицо пилоткой. Залязгали буферами и задергались, словно в судороге, вагоны. Это прицепили паровоз. И вдруг я увидел мать, отца и сестру, бегущих между путями. Оказывается, они давно были здесь, но искали наш эшелон в другом месте. Опять пробежал офицер, выкрикивая в рупор: «По вагонам!». Мы стали торопливо обниматься.
Мама сказала:
— Когда доедешь до места, обязательно напиши, где ты, что ты.
— Он не сможет этого написать, — сказал папа. — Потому что не пропустит военная цензура.
И тут же предложил шифр:
— В первом письме напиши первую фразу так, чтобы первые буквы были буквами названия того места, куда ты попадешь.
— Хорошо, — сказал я и полез в вагон уже на ходу.
Кто-то опять запел, и теперь весь поезд пел, и я вместе со всеми: «До свиданья, мама, не горюй…»
Думал ли я, что лет через десять с небольшим сочинитель этой песни станет моим соседом, приятелем и коллегой. Да и модный драматург Галич, если б ему тогда показать заплаканного новобранца, вряд ли увидел бы в нем своего товарища по судьбе. И оба мы не могли себе представить, что когда-нибудь, он раньше, а я позже, отправимся за границу под его совсем другие песни. Например, под песню «Когда я вернусь…», которая для него, увы, не оказалась пророческой.
«…Новостей абсолютно нет»
Последней станцией перед границей был Ковель. Только здесь мы узнали, что едем не в Германию, а в Польшу. Нас вывели «на оправку» (в уборную), снова загнали в вагоны и больше не выпускали. Мы, как заключенные, высовывались из окон посмотреть на публику, гулявшую по перрону. И вели себя, как заключенные.
Я написал родителям короткое письмо, вложил в конверт и бросил в окно. Как оказалось, это был очень надежный способ. Кто-то письмо мое подобрал и отправил по почте, наклеив марку. Это был обычный путь для писем подневольных людей. Одни бросали письма на ветер, другие подбирали и опускали в почтовые ящики. Человеческие поступки в стране с нечеловеческими порядками.
К вечеру мы покинули Ковель. Ночью нас где-то высадили, пересчитали и снова загнали в вагоны. Это была граница.
На другое утро я снова писал родителям и начал с предложения: «Пока особенно значительных новостей абсолютно нет». Фраза глупая, но если сложить слово из первых букв, получится: «Познан». На самом деле мы приехали не в Познань, а в город Хойна. Но я подумал, что это название родителям вряд ли что скажет, так пусть будет Познань, которую мы ночью проехали. В ответном письме родители намекнули, что поняли меня, заглянули в энциклопедию и «рады за того, кто попадает в большой культурный центр, где не всегда бывают значительные новости». Потом я часто начинал свои письма фразой «Привет из Польши». Польшу цензоры неизменно вымарывали, оставляя «Привет из…», но дальше первой строчки им лень было читать, и все подробности беспрепятственно проходили.
Каждый пятый — скрытый враг
Оказалось, яловые сапоги и кожаные ремни дают только тем, кто служит в Германии и Австрии, а в «братских» странах — та же «кирза» и брезентовые ремни. Денежное довольствие 12 злотых, а зубная паста стоила 14. Никаких часов-штамповок не было, а обыкновенные стоили так дорого, что нечего и мечтать. Тем не менее, когда мы проходили строем через город, местные мальчишки бежали вдоль строя и клянчили: «Дядя, дай зигарек». Я думал, что «зигарек» — это сигарета, но оказывается — часы. Много лет спустя я узнал, что просьба «дать зигарек» содержала какой-то обидный смысл.
Те, кто попал в Польшу раньше нас, мечтали вернуться. На родине раз в три недели по выходным давали увольнительные и хотя бы один раз за всю службу краткосрочный (десять дней) отпуск, а здесь — ни того, ни другого. В увольнительную нельзя, потому что контакты с местным населением недопустимы. Мы спрашивали: почему же недопустимы, ведь это наш братский народ? Нам отвечали, что народ в целом, конечно, братский, но в его среде встречаются отдельные враждебные элементы. Мы же не в настоящей Польше, а в Силезии, на бывшей немецкой территории, где враждебных элементов до двадцати процентов, то есть каждый пятый — скрытый враг. А в отпуск нельзя ездить, потому что далеко и дорого, государство и так тратит на нас слишком много денег. Впрочем, отпуск возможен в двух особых случаях. Первый — смерть отца, матери, брата, сестры или жены (если есть), а второй случай — если часовой, стоя на посту, «отразил вторжение посторонних лиц», то есть застрелил нарушителя.
Городок в городке
В Хойне я пробыл очень короткое время. Сдал странный экзамен двум подполковникам, которые назывались мандатной комиссией. Ответил на вопросы, когда родился, кто папа и мама, кем работал до призыва, состою ли в комсомоле, когда произошла Великая Октябрьская революция, какие должности занимает товарищ Сталин, и правда ли, что я учился в аэроклубе. Мои ответы членов комиссии удовлетворили, окончание фамилии их не смутило, и я вместе с другими, чьи фамилии кончались на «ов», «ин», «ко» и «швили», был направлен в школу авиамехаников.