Страница 16 из 91
А вот мнение о моем тексте самого Юшенкова:
«С моей точки зрения, слова Владимира Войновича в большей мере соответствуют тем реальностям, которые сегодня есть в нашей стране, они отражают историю страны. Некоторые говорят, что это написано с чувством юмора, но жизнь — она без юмора и не бывает, а разве не юмор, когда принимают в качестве гимна музыку Александрова, которая была фактически написана как гимн большевиков, и к тому же, уже доподлинно известно, что это, фактически, музыка, которая является плагиатом немецкого композитора, потом одного русского композитора, надерганы из этих мелодий разные музыкальные фразы, и так получился этот так называемый гимн?..»
Накануне обсуждения альтернативных текстов в Думе мне позвонил какой-то протокольный кремлевский чиновник и вкрадчиво поинтересовался, действительно ли я считаю свой текст достойным принятия его в качестве государственного гимна.
— Да, — сказал я. — А что?
— Нет, нет, ничего, — быстро ответил чиновник. — Я просто хотел узнать у вас, не действует ли Юшенков без вашего одобрения.
Я сказал, что не действует.
— Ну-ну, — ответил чиновник, как мне показалось, со скрытой угрозой и повесил трубку.
Некоторые «народные избранники» были очень недовольны тем, что мой текст приходится всерьез обсуждать, и сильно ругались. Губенко выразил уверенность, что мне за мой текст где-то хорошо заплатили. Он был прав. За свою работу я получил в «Известиях» гонорар. Но не такой уж большой, чтобы Губенко лопнул от зависти.
А текст мой в Думе все-таки был поставлен на голосование и получил 23 голоса из 450…
Это случилось, кажется, в июне 2001 года, а мне пора возвращаться в декабрь 1943-го, к моим родителям и гусю Гульке.
Глава двенадцатая. Плоды просвещения
Невкусное любимое блюдо
В начале 1942 года, когда мы еще жили на хуторе, бабушка провела для нас сеанс спиритизма. Написала на листе бумаги все буквы алфавита, нарисовала на краю донной стороны блюдца стрелку и вызвала почему-то дух Тараса Шевченко. Блюдце, движимое потусторонней силой (и бабушкиными руками, хотя сама бабушка уверяла нас, что не она блюдце двигает), стало ползать от буквы к букве, из которых на естественный вопрос составился ответ, что война закончится победой Красной армии 20 февраля 1944 года.
В декабре 43-го, когда отец вез меня, полуживого, домой в деревню, перелом в войне после Сталинградской битвы уже наметился, но было очевидно, что даже классики из загробного мира могут ошибаться в прогнозах. До конца не каждому суждено было дожить не только на фронте, но и в тылу. Вот и со мной в голодном Управленческом городке, если бы не приехал отец и не забрал меня оттуда, неизвестно, что стало бы.
Мать, увидев меня, вскрикнула, но сделала вид, что ее вскрик относится не ко мне, а к чему-то стороннему. А я понял, что как раз ко мне он и относится, но никак не отреагировал: долгий голод делает человека бесчувственным.
— Ничего, — сказала мама, — я тебя откормлю. Ты поправишься, вот увидишь…
Мама говорила со мной так, как говорят со смертельно больным — сами не веря в то, о чем ему говорят. Но мне было все равно, поправлюсь я или нет. Совсем все равно. Не помню, сколько прошло времени, пока не вернулось ко мне ощущение радости жизни. До того я лежал, равнодушный ко всему, и даже друг мой гусь Гулька, когда лез клювом мне в ухо, меня не радовал.
Мама потом рассказывала, что я спал с открытыми глазами и так тихо, что она, желая убедиться, дышу ли я еще, подносила к моим губам зеркало.
Я дышал. И ел. И отъедался. Ради меня была зарезана свинья Машка. Я отъедался и вскоре не то чтобы стал привередливым (этого во мне нет и сейчас), но мог проявить уже какие-то предпочтения в еде. И когда мама однажды спросила, чего мне хочется больше всего, я попросил приготовить мне мое любимое блюдо — блинчики из картофельных очисток.
Одной из прочитанных мной еще на хуторе книг был сборник рассказов Джека Лондона, а в нем «Любовь к жизни», произведшая на меня сильнейшее впечатление. Он, как я потом узнал, был одним из любимых рассказов Ленина, так что наши с Владимиром Ильичем вкусы в данном случае совпали. Рассказ этот — о золотоискателе, который во время своих злоключений так изголодался, что, оказавшись, в конце концов, на спасшем его корабле и получая там вполне достаточное питание, крал сухари, прятал в сундук и не мог остановиться. Я сухари не крал и не прятал, но поныне испытываю душевное неудобство, когда приходится (а куда денешься?) выбрасывать заплесневелый хлеб. Или когда вижу, как кто-то слишком толсто чистит картошку. Я никакой морали из этого не вывожу, но при виде ножа, безжалостно корнающего картофелину, отвожу глаза в сторону.
Мама к моему заказу сначала отнеслась недоверчиво, считая, что это блажь. Я настаивал. В конце концов, она уступила и пожарила блинчики на сале зарезанной Машки. Я взял блинчик, откусил — и выплюнул. Отвратительнее этого я ничего никогда не пробовал.
Экстрим военного времени
Поправляясь, я заметил: то же самое происходит и с мамой. Папа сказал, что мама ожидает ребенка. Я удивился не тому, что мама ожидает, а тому, что про себя папа того же не сказал. Выходило, что мама ожидает, а он вроде бы нет. И про себя я решил, что буду ожидать вместе с мамой. Я ожидал, разумеется, братика.
Пока я ожидал этого события, пришло другое, нежданное. Родители объявили мне, что мы переезжаем в деревню под Вологдой, где работает председателем колхоза мамин брат дядя Володя, Владимир Климентьевич Гойхман. Опять проявилась цыганская натура моих родителей (больше отца, чем матери): ни с того, ни с сего срываться с места и тащиться куда-то с жалкими пожитками, преодолевая трудности, на которые могут сегодня добровольно согласиться только отчаянные экстремалы. Наверное, перед поездкой велась какая-то переписка с дядей Володей, в которую меня родители не посвящали. Надежда на то, что дядя Володя сможет улучшить качество нашей жизни, была иллюзорна. Так или иначе, мы собрались. Гульку, моего закадычного друга, оставили соседям, мама взяла с них слово, что они гуся не зарежут. Я думаю, что слово было взято для очистки совести…
Современному человеку вообразить невозможно, что представляли собой тогдашние путешествия по железной дороге, когда поезда брались штурмом, а вагоны набивались народом, несчастным, грязным, вшивым и вороватым. Москва как режимный город для транзитных пассажиров была закрыта. У нас были пересадки в Куйбышеве, в Сызрани, в Горьком и в Ярославле. Где-то мы пересаживались с поезда на поезд на том же вокзале, где-то надо было перебраться с одного вокзала на другой и там ждать поезда часами и сутками. В Сызрани мы провели ночь на кафельном полу. Я вместо подушки подложил под голову мешок с напеченными мамой в дорогу пирогами, а когда проснулся, мешка не было. Воры тащили все, что могли.
В Горьком от станции Всполье до главного вокзала мы шли по льду через Волгу. Вообразите, что собой представляла наша команда: мать на девятом месяце, отец-инвалид и я, полудохлый мальчишка.
Наша новая семья
Ехали-ехали, приехали. В Вологде нас встретил дядя Володя. Легкие сани с запряженной в них резвой лошадкой ожидали нас прямо на перроне. По раскатанной снежной дороге мы быстро пролетели двенадцать километров и въехали в Назарово — деревушку на высоком правом берегу реки Тошня. Деревня выгодно отличалась от тех, что я видел до того времени. Здесь избы стояли высокие, иные в два этажа, и все с теплыми уборными внутри.
Семья дяди Володи состояла из пяти человек. Он сам, жена тетя Соня и трое сыновей 15, 9 и 5 лет, которым он испортил жизнь, дав еврейские имена Юдий, Эммануил и Колман. Старшему впоследствии удалось переименоваться в Юрия, младшему — в Николая, а средний формально остался Эммануилом, но когда вырос и стал строительным начальником, подчиненные звали его для простоты Михаилом Владимировичем.