Страница 10 из 91
Отец почти ничего не рассказывал о войне. Лишь сначала я его пытался расспрашивать, но каждый раз попадал впросак.
Однажды спросил:
— Папа, а почему евреи не воюют?
Отец посмотрел на меня удивленно:
— А кто тебе это сказал?
Я пожал плечами:
— Все так говорят.
— Так, — сказал он, — говорят негодяи или глупые люди. Евреи воюют, как все. Не лучше и не хуже других.
В другой раз я задал папе вопрос, который меня волновал не меньше:
— Папа, а сколько ты убил немцев?
Этот вопрос многие дети задавали своим отцам. И многие отцы с удовольствием на него отвечали. Мой дальний родственник, дядя Вова Стигореско, вернувшись домой в конце войны, весь увешанный орденами, весело рассказывал, как крошил немцев из пулемета и как забрасывал гранатами какие-то блиндажи. Но и до возвращения дяди Вовы подобных рассказов я слышал великое множество. И от отца желал услышать что-то подобное. Но папа вдруг ужасно рассердился. Еще хуже, чем на вопрос о евреях. А когда он сердился, у него появлялся такой сверлящий взгляд, который будто пронизывал меня до самого позвоночника.
Он просверлил меня этим взглядом и сказал:
— Я не убил ни одного немца и очень этим доволен.
«А что же ты тогда там делал на войне?» — хотел спросить я. Но постеснялся и не спросил.
Ведомый неведомой рукой
Моего отца судьба всю жизнь водила по краю пропасти. Отец был арестован, когда зверства НКВД еще не достигли кульминации, а осужден, когда в карательной системе наступило первое «потепление». Освобожден перед самой войной, но тут же ушел на фронт. Будь на год старше, остался бы дома, но его угораздило родиться в 1905-м: этот год из призывных был последним.
Судьба и мне подавала столько знаков предначертанности моих действий, что я не могу не чувствовать себя ведомым неведомой рукой.
Я некрещеный, необрезанный, неверующий, но не атеист.
Я никогда не был в обычном смысле слова верующим человеком, но и никогда (или почти никогда) не был неверующим. Точнее всего будет сказать, что я — незнающий.
Я не верю ни в какое конкретное представление о Боге, которое может быть выражено средствами литературы, живописи или скульптуры. Я не верю никаким доказательствам существования Бога и никаким доводам в пользу того, что его нет. Мир устроен слишком рационально, и трудно представить, что он устроился так сам по себе. И невозможно вообразить противное.
Но в судьбу я не могу не верить.
Я совершил в жизни несколько безрассудных поступков, которые мне судьба прощала, но при этом посылала предупреждения.
Одно из них я получил, когда мне было лет восемнадцать. Я работал в Запорожье на стройке плотником и в один из дней с наружной стороны только что построенного дома укреплял оконные рамы на втором этаже. С деревянной стремянкой на плече я переходил от окна к окну, вбивая между рамой и оконным проемом железные костыли. В одном месте на моем пути оказалась лебедка. Как раз в тот момент лебедка поднимала две тачки с раствором, стоявшие на квадратной деревянной платформе. Я хорошо знал, что под грузом находиться нельзя, но решил испытать судьбу. Со стремянкой на плече я сделал лишний шаг — и тут же глыба раствора залепила мне плечи и шею. Трос лебедки все-таки оборвался. Случись это на секунду раньше, я был бы расплющен как муха, прибитая мухобойкой…
Коверкотовый костюм
История с папиным коверкотовым костюмом чем-то напоминает мне рассказ Петруши Гринева о заячьем тулупчике, подаренном им Пугачеву.
Будучи человеком исключительной скромности, отец мой стеснялся иметь что-нибудь такое, чего другие, по его мнению, не могли бы себе позволить. Впрочем, поводов для стеснения у него в жизни не было, если не считать единственного более или менее приличного коверкотового костюма.
Костюм этот был куплен еще до ареста по настоянию матери. Мать рассказывала, что, прежде чем выйти впервые в обновке из дому, отец долго мял ее, затем катался в ней по полу, чтобы придать ей вид изрядной поношенности. Но костюм такое обращение выдержал и выгодно отличался от всех вещей, носимых отцом позднее. Несколько раз отец надел его до посадки и пару раз в коротком промежутке между лагерем и фронтом. Когда ушел воевать, костюм остался у тети Ани и кочевал с нами из одной эвакуации в другую. Живя на хуторе, мы меняли вещи на еду, возникал вопрос и о костюме. Отец, считая себя ответственным за то, что навязал тети Аниной семье лишнего иждивенца — меня, в письмах с фронта настаивал на том, что костюм при нужде надо продать. Бабушка склонялась к тому же и показывала вещь заезжавшим на хутор калмыкам. Один, весьма упитанный, долго тряс в обеих руках и поднимал по очереди пиджак и брюки, как будто определяя их вес. Потом начал костюм примерять и непременно распорол бы по всем швам, но вовремя был остановлен тетей Аней.
— Нет, нет! — сказала она. — Это не продается.
— Зачем не продается? — спорил калмык. — Всякий вещь продается. Мой рубашка продается. Мой шапка продается. Мой корова продается, да, а твой тряпка не продается, да?
— Да, да, — сказала тетя. — Это не тряпка, это хороший костюм, он не продается. Тем более что он вам и не подходит.
— Подходит, — уверенно сказал калмык. — Моя хозяйка будет делать так, что подходит. Послушай, женщина, я тебе дам вот такого кабана. — Он развел руки, изображая толщину кабана. — Подумал, махнул рукой: — И гуся дам. — И другой рукой махнул: — Два гуся дам.
Но тетя не поддалась, а на воздыхания бабушки реагировала сердито:
— Коля вернется, в чем будет ходить?
Поскольку тетя Аня была в нашей семье главнее бабушки, последнее слово осталось за ней, и костюм в фибровом чемодане вместе с нами поехал во вторую эвакуацию. И теперь хранился под нижними нарами.
На какой-то день после приезда отца тетя Аня объявила ему, что его ждет сюрприз. Полезла под нары за чемоданом и сразу обратила внимание на сломанный замок. Открыла чемодан, но костюма там не увидела. Перебрала все тряпки, надеясь на чудо: костюма не было.
— Как же так, — бормотала она, — как же так! Я только вчера смотрела, он был на месте, а теперь…
Тетя Аня была очень сдержанным человеком и редко плакала. В этот раз она зарыдала в голос.
По странному стечению обстоятельств дядя Костя как раз в тот день ездил в Куйбышев и там на толкучке увидел Галину Сергеевну, которая торговала коверкотовым пиджаком. Дядя Костя сначала ничего плохого не подумал, только заметил, что пиджак очень похож на пиджак брата жены. Но едва он подумал так, Галина Сергеевна странно засуетилась, свернула пиджак и попыталась скрыться. Тогда дядя Костя догадался, что дело нечисто, схватил ее за руку и потребовал объяснений. И заставил ее признаться, что костюм она украла, брюки обменяла на буханку хлеба, а на пиджак покупателей пока не нашла. Дядя Костя отнял у нее и пиджак, и буханку.
Что было потом, я не помню. Наверное, случившееся стало для меня таким шоком, который вызывает провал в памяти. Поэтому я запомнил Галину Сергеевну такой, какой встретил ее у водоразборной колонки и такой, какая смотрела на меня странным женским взглядом, когда стирала. Запомнил я ее слова о Сталине и евреях, а что с ней потом случилось, после того, как ее поймали с поличным, совсем не помню.
И дальнейшую судьбу пиджака в памяти не удержал. Знаю только, что отец его не носил и носить не мог, потому что у него рука была как бы пришита к боку. Гимнастерку он как-то специально перекраивал, а с пиджаком вряд ли справился бы.
Глава восьмая. Дальтонизм памяти
Городская вошь
Не знаю, откуда в отце моем взялась страсть к постоянной перемене мест. Может, от предков, которые, как я читателю уже докладывал, были во многих поколениях моряки и эмигранты. Начиная, по крайней мере, с деда моего прадеда, Войновичи плавали по морям и океанам, навещали дальние страны, принимали чужие подданства, пока мой прадед и пять его братьев во второй половине XVIII века окончательно не осели в России.