Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 91



— Я хочу, чтоб ты видел это место, — говорил он. — Вот они. Вот тут Эвфемия Росс — моя покойная жена, твоя бабушка… Ох, вру, это не она, это моя старшая дочь; твоя мать — вторая дочь. Вот тут — Мэри Моррей, родилась в 1819 году, умерла в 1850; славное было создание. Вот тут Александр Лоудон, родившийся в 1792 году, а дальше пустое место; это я буду тут лежать. Мое имя Александр. Меня, когда я был маленький, звали Экки. Эй, Экки, теперь уж ты стал стариком!

Потом было у меня другое, более грустное посещение кладбища, на моей второй остановке в пути, в Мускегоне, который стал теперь куда величественнее благодаря куполу нового Капитолия, окруженному лесами. Я прибыл туда днем, в дождливую погоду. Я двигался по большим улицам, имена которых были мне неизвестны; по ним тянулись двойные, тройные, четверные ряда экипажей; над ними тянулись сотни телеграфных и телефонных проводов, затмевавших небо у меня над головой; меня с обеих сторон обступали громадные многоэтажные дома. И тут мне вспомнился мой дом на улице Расина и мой извозчичий кабачок, и эти воспоминания вызвали у меня слезы. После моего отъезда из Мускегона из него вырос такой монотонный Вавилон, что мне то и дело приходилось расспрашивать про дорогу. И кладбище оказалось другое, новое. Смерть, однако, не сидела сложа руки в Мускегоне, и могил было уже изрядное количество; я долго брел под дождем среди роскошных памятников миллионеров и скромных черных крестов бедняков, пока инстинкт или случай не привел меня к могиле моего отца. Над ней был надгробный камень, поставленный «признательными друзьями», о котором я уже знал; теперь я мог судить о их вкусе по части монументов; мог также судить и о их литературном вкусе и стиле, когда подошел вплотную к камню и прочел надпись на нем. Имя было начертано крупными буквами:

«ДЖЕМС К. ДОДД»

«Странная вещь имя человека! — подумал я. — Как оно вцепляется в человека, как оно иной раз неверно его представляет, как оно переживает его!» И вот я теперь с какой-то странной смесью сожаления и горькой радости подумал о том, что я никогда не знал, и, вероятно, не узнаю, что обозначает эта буква К. Кильтер, Кай, Кайзер — перебирал я в уме, и наконец почему-то уперся в имя Корнелиуса и чуть-чуть не расхохотался. Никогда еще кажется, я не был в таком ребяческом настроении, и, быть может, именно потому, что был глубоко растроган. Но среди этого ни с чем несообразного нервого веселья я был охвачен настоящей бурей угрызений совести и быстро обратился в бегство с кладбища.

Я остался в Мускегоне на несколько дней, посещая друзей и знакомых моего отца; к этому меня побуждало чувство благоговения к его памяти, но я смело мог бы не тратить напрасно времени. Его, правда, помнили, и ради него меня радушно принимали. Но его видимо уже начали забывать. Разговоры, с трудом и натугой вращались вокруг добродетелей покойного; друзья и знакомые, пока я говорил с ними, вспоминали его деловые таланты, его ревность к общественным интересам, но когда я уходил, они больше уж и не вспоминали о нем. Отец любил меня. Я бросил его одного жить и умереть среди равнодушных чужих; теперь я вернулся и нашел его умершим, погребенным и забытым. Мое позднее раскаяние побудило меня принять новое решение. Я вспомнил о другой душе, которая прилепилась ко мне, — о Пинкертоне. Я не должен был дважды делать одну и ту же ошибку.

Я опоздал на целую неделю и не известил об этом своего друга. Когда я пересаживался на другой поезд в Консил-Блуфсе, я увидел человека, который, войдя в вагон и держа в руке телеграмму, спрашивал, нет ли тут пассажира по имени ЛондонДодд? Я счел, что это имя подходит к моему достаточно близко, чтоб я мог овладеть этой телеграммой, и увидел, что она от Пинкертона и гласит: — «В какой день прибудете? Очень важно». — Я отправил ему ответ, обозначив в нем день и час, а в Огдене меня ожидала новая депеша: «Несказанно рад, встречу вас в Сакраменто».В парижские дни у меня было придумано прозвище для Пинкертона: «Неукротимый» — так звал я его в минуты раздражения, и на этот раз кличка припомнилась мне. Наверное, он опять надумал какую-нибудь штуку. В какую новую затею впутаюсь я на берегах Тихого океана? Моя вера в этого человека и мое недоверие к нему стояли на одинаковой высоте. Я знал, что он ничего не сделает с дурным умыслом, и в то же время был уверен, что ничего он (с моей точки зрения) не сделает как следует.

Эти неопределенные опасения еще более сгустили тени моего путешествия. Небраска, Вайоминг, Юта, Невада мелькали передо мной и, как мне казалось, заслоняли от меня мой другой родной край — Латинский квартал. Но когда наконец перевалили через Сьерру и поезд загромыхал на равнине по ту сторону гор, когда я увидел перед собой бесконечную ширь процветающей страны, тянущейся от горных лесов в сторону океана, и безграничные хлебные поля, и деревья, растущие и цветущие вдоль железной дороги, и мальчиков, толпами осаждавших поезд, предлагая фиги и персики, и ломовиков и фермеров, по горло погруженных в свои деловые хлопоты, моя душа воспарила, словно воздушный шар. Забота, навалившаяся на мои плечи, слетела с них, как курица с нашеста. Й когда в толпе, собравшейся для встречи поезда в Сакраменто, я рассмотрел моего Пинкертона, я думал только об одном — кричать и махать ему и схватить его в свои объятия, этого дражайшего из моих друзей.

— О, Лоудон, — кричал он, — друг вы мой, как я страдал о вас! И вы явились как раз вовремя. Здесь вас уже знают и ждут. Я уж тут нашумел о вас. В газетах уже объявлено о том, что вы завтра вечером читаете лекцию: «Студенческая жизнь в Париже, ее серьезные и веселые стороны». Двенадцать тысяч мест уже продано… Но постойте, вы что-то нехорошо выглядите! Вот выпейте-ка капельку этой штуки.

И он подал мне бутылку с режущей глаза надписью:

«Пинкертоновская тринадцатизвездочная водка, гарантированная цельная».



— О, Господи! — воскликнул я, разинув рот после первого же глотка этой свирепой жидкости. — Но я не понимаю, что значит «гарантированная цельная»?

— Ну вот еще! Вы должны это знать! — ответил Пинкертон. — Это настоящая английская надпись, и вы могли ее видеть на всех придорожных кабачках!

— Но, если не ошибаюсь, она обозначает, что за вещь ручаются, что она особенная, отличная от обычного, — сказал я, — и относится это к заведению, а не к напиткам, которые в нем продаются.

— Может быть, и так, — сказал Джим, нисколько не смущаясь. — Но надпись оказывает свое действие, и я вам доложу, сэр, что из-за нее это пойло чудесно прославилось и продается теперь дюжинами ящиков… Да, я надеюсь, вы ничего не будете иметь против, — я заказал ваш увеличенный портрет с визитной карточки, и его носят по всему Сан-Франциско при объявлениях о завтрашней лекции и с надписью: «Лоудон Додд, американо-парижский скульптор».Вот тут я захватил с собой маленькие объявления для раздачи на улицах; они такие же, только те напечатаны красным и синим.

Я смотрел на этот листок, и у меня голова шла кругом. К чему послужили бы слова? Зачем напрасно пытаться разъяснять Пинкертону весь ужас выражения «американо-парижский»? Он сказал бы, что это придает двойной блеск имени. Когда мы приехали в Сан-Франциско и я увидел эти мои изображения на громадных афишах, я выразил свои чувства и мысли в словах, но мне никак не удалось сообщить Пинкертону своего отвращения к такой рекламе.

— Если бы я знал, что вам так не нравятся красные буквы! — вот все, что он уловил в моих сетованиях. — Вы правы, правы, — твердил он. — Черные буквы гораздо лучше, да их и видно гораздо дальше… Да, портрет, ну… так ведь если б я знал, что это вам не понравится… Но уверяю вас, что это вышло очень удачно, и все газеты теперь подхватили…

— Но послушайте, Пинкертон, — перешел я прямо к сути дела, — ведь эта лекция самая сумасшедшая из всех ваших сумасшедших затей. Ну как я могу приготовить лекцию в тридцать часов?

— Да она уже готова, Лоудон! — с торжеством воскликнул он. — Она готова! Готова и переписана на машинке и лежит готовая у меня дома на конторке. Ее составил самый бойкий писатель в Сан-Франциско, Гарри Миллер, самый блестящий литератор во всем городе.