Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 120



Множество сена и соломы, лежащих большими кучами в передней, было употреблено на то, на что без сомнения предназначали их базельские жители, и с помощью одежды и плащей из них сделали постели, показавшиеся превосходными неприхотливым людям, которые на войне или на охоте часто довольствовались гораздо худшим ночлегом.

Внимание базельских граждан простерлось даже до того, что они приготовили для Анны Гейерштейнской особую комнату, более удобную, чем та, которая назначалась для мужчин. Эта комната, вероятно, прежде служила буфетной, в нее вели двери из большой залы, но она имела еще другой выход, к стороне развалин. Этот выход был тщательно, хотя и на скорую руку, заложен большими, неровными камнями, взятыми из развалин; для этого не употребили ни извести, ни другого какого раствора; но камни, от собственной своей тяжести, так крепко лежали один на другом, что попытка вынуть их встревожила бы не только спящих в этой комнате, но и находящихся в соседней зале и во всем замке. В небольшой горенке были две складные постели, а пылающий на очаге яркий огонь распространял теплоту. Даже предметы религии не были забыты, и небольшое бронзовое распятие висело над столом, на котором лежал молитвенник.

Арнольду Бидерману очень понравилось такое внимание.

— Мы должны жалеть о наших базельских друзьях, а не сердиться на них, — сказал он. — Они так далеко простерли свою услужливость, как им дозволили их личные опасения, а это немало говорит в их пользу, милостивые государи, так как ни одно чувство не ведет столь прямо к эгоизму, как боязнь. Анна, милый друг мой, ты устала. Ступай в приготовленную для тебя комнату, а Лизета принесет из этого изобильного запаса то, что тебе заблагорассудится на ужин.

Говоря таким образом, он сам отвел свою племянницу в маленькую спальню и, с удовольствием осмотревшись кругом, пожелал ей спокойной ночи; но на лице красавицы было нечто, как бы предвещающее, что желание ее дяди не исполнится. Стой самой минуты, как она оставила Швейцарию, угрюмая задумчивость явилась на ее лице; разговоры ее сделались отрывисты и редки, а вся осанка показывала скрытое беспокойство и тайную печаль. Это не избегло внимания дяди, который весьма естественно приписал такую перемену огорчению, причиняемому ей разлукой с ним, которая скоро должна была наступить, и грусти оставить мирную обитель, в которой она провела столько лет своей юности.

Но едва Анна Гейерштейнская вошла в свою комнату, как она затрепетала всем телом и румянец на лице ее уступил место смертельной бледности; она упала на одну из кроватей и, схватив руками голову, скорее казалась удрученной сильной скорбью или страждущей тяжкой болезнью, чем утомленной путешествием и имеющей нужду в успокоении. Бидерман был не слишком искусен в распознании женских страстей. Он видел, что племянница его страдает, но приписывая это одной только упомянутой нами выше причине, усиленной нервными припадками, вызванными усталостью, он ласково пожурил ее за то, что она изменила качествам швейцарской девушки, тогда как еще могла ощущать ветерок, веющий с гор Гельвеции.

— Не подай германским и фландрским барыням повода думать, что наши дочери не то уже, что были их прародительницы; иначе нам придется опять дать Земпахскую и Лаупенскую битвы для убеждения императора и надменного герцога Бургундского в том, что мужчины наши столь же храбры, как их предки. Что касается нашей разлуки, то я ее не боюсь. Правда, что брат мой, как имперский граф, любит быть уверенным в том, что все, над которыми он имеет право властвовать, ему повинуются, — и он прислал за тобой, желая только показать, что имеет право это сделать. Но я его хорошо знаю: едва только он удостоверится в том, что по произволу может располагать тобой, как вовсе перестанет о тебе заботиться. Увы! Бедная девушка! Чем ты можешь содействовать ему в его придворных кознях и в его честолюбивых замыслах? Нет, нет! Ты не создана для того, чтобы помогать знатному графу в его затеях, и должна удовольствоваться тем, чтобы, возвратившись управлять Гейерштейнской мызой, будешь как прежде любимицей твоего старого и незнатного дяди.



— Дай Бог, чтоб мы хоть сейчас были уже там! — вскричала красавица отчаянным голосом, который она тщетно старалась сдержать.

— Это трудно сделать, прежде чем мы исполним поручение, которое привело нас сюда, — сказал Бидерман, принимающий все в прямом смысле. — Однако, ложась спать, Анна, съешь кусочек чего-нибудь, выпей несколько капель вина, и ты встанешь завтра такая же веселая, как в Швейцарии, когда в праздник играют на флейте утреннюю зарю.

Анна, сославшись на сильную головную боль, отказалась от ужина и пожелала своему дяде спокойной ночи. Потом она приказала Лизете идти поужинать, подтвердив ей, чтобы по возвращении она как можно меньше делала шуму и не будила бы ее, если ей удастся заснуть. Арнольд Бидерман, поцеловав свою племянницу, возвратился в залу, где товарищи с нетерпением его ожидали, желая приступить к стоящим на столе припасам, к чему молодые люди, составляющие стражу, за исключением часовых и наряженных для обхода, были расположены не менее своих начальников.

Знак к приступу был подан швицким депутатом, который как самый старший прочитал перед трапезой молитву. После чего путешественники наши принялись за дело с усердием, доказывающим, что неизвестность о том, будут ли они ужинать, и замедления, происшедшие от разных приготовлений, очень усилили их аппетит. Даже сам Бидерман, воздержание которого походило иногда на пост, казался в эту ночь более расположенным пировать, чем обыкновенно. Швицкий его приятель, следуя такому примеру, очень усердно ел, пил и разговаривал, в чем и товарищи от него не отставали. Старый Филипсон смотрел на это внимательно и с беспокойством, наливая свой стакан только тогда, когда учтивость заставляла его отвечать ка предлагаемые тосты за здоровье. Сын его оставил залу в ту самую минуту, как ужин начался, а каким образом, — это мы сейчас опишем.

Артур решил присоединиться к молодым людям, назначенным для обхода снаружи замка; он уже об этом сговорился с Сигизмундом, третьим сыном Бидермана. Но прежде, чем он предложил свои услуги, бросив прощальный взгляд на Анну Гейерштейнскую, он заметил на лице ее такое необыкновенное выражение чего-то торжественного и в то же время как бы со страшной силой угнетавшего ее молодую душу, что это отвлекло его внимание от всех прочих предметов, кроме старания угадать, что бы могло быть причиной такой перемены. Всегда ясное, открытое лицо ее — глаза, выражавшие уверенность и безбоязненную невинность, искренний взгляд и уста, казавшиеся всегда готовыми произнести с откровенностью и добротой то, что внушало им сердце, — все это совершенно изменилось, и притом в такой степени, что этой перемены нельзя было истолковать обыкновенными причинами. Усталость могла согнать румянец с лица красавицы, внезапная болезнь могла помрачить блеск глаз и придать грустное выражение лицу. Но глубокая скорбь, с которой она иногда потупляла глаза, робкие, боязливые взгляды, которые она бросала вокруг себя, должны были происходить от какого-то другого обстоятельства. Никакая болезнь, никакая усталость не могли вызвать судорожных движений, губ, как бы в ожидании чего-то страшного; ни объяснить невольно овладевающего ею трепета, который она не иначе как с большим усилием преодолевала. Такая сильная перемена должна была иметь в сердце тяжкую и болезненную причину. — Что же это могло быть?

Опасно юноше смотреть на красавицу, когда она, в полном блеске своих прелестей, каждым взором одерживает победы — но еще опаснее видеть ее в те минуты неги и непринужденности, когда, уступая влиянию милой прихоти, она ищет предмета для своей склонности, стараясь вместе с тем и сама нравиться. Есть люди, которых еще более трогает красота в горести, внушающая нежное сострадание, и желание утешить печальную красавицу; эти чувства уже очень близки к любви. Но на ум, напитанный романтическими понятиями средних веков, вид молодой, привлекательной девицы, пораженной ужасом и страждущей без всякой видимой причины, может быть, производил еще более впечатления, чем красота в ее блеске, в ее нежности, или в огорчении.