Страница 13 из 17
Но самое удивительное, что здесь же были фотографии еще нескольких непрофессиональных и добровольных фотонатурщиц. Некоторые из них являлись миру в таких позах, при созерцании которых даже никогда не отличавшемуся особой богомольностью Оресту хотелось набожно креститься, вспоминая о библейском изгнании из рая.
— Я понимаю, — доверительно произнесла Софья, когда он в очередной раз завершил знакомство с этой небольшой, но поражающей воображение коллекцией городских красавиц, — что любая, даже самая совершенная и страстная натура со временем теряет свою позолоту.
— Только не вы, Софа, — попытался уверить ее давно падший семинарский иконописец.
Ах, перестань-перестань! — призывно повела лебединой шеей Софья Жерницкая. — Чем женщина преданнее и щедрее, тем скорее она теряет свою сексуальную вуаль. — Последние слова она произнесла с такой поэтической возвышенностью, словно завершала чтение самого сокровенного стиха о девичьей непорочности.
Странно же устроен этот мир, — смутился за сексуальную распущенность всего мира Орест.
Только потому, что таким его творят странно устроенные мужчины. Однако вы не поняли, Орест. Я не сетую на вашу изначальную склонность к изменам. Наоборот, решила разнообразить ваши сексуальные впечатления. Взгляните на тела этих женщин. Сколько в них нерастраченной энергии и сколько милой постельной извращенности, так никогда и не спровоцированной мужчинами! А ведь любая из этих жриц «храма бесстыдства» по вашей воле может или появиться на вашем холсте, скопированной прямо с фотографии, или явиться в вашу мастерскую, в виде живой натурщицы. Причем ни то, ни другое не лишает вас права познать ее в своей постели для царственного вдохновения».
— Думаете, они придут?
— Я сама приведу их, — в глазах Софьи появились огоньки какого-то охотничьего азарта. — И они будут счастливы.
— Не питая никакой ревности? —
— Ах, Орест, Орест! — вновь на французский манер произнесла Софья. — Единственное, к чему я вас ревную, так это к вашему собственному таланту. Иных талантов, в том числе и талант ревности, я не признаю. И вот увидите, чтобы помочь вам стать гением, я не остановлюсь ни перед чем: ни перед деньгами, ни перед моралью. Ибо высшая степень моральности женщины, живущей рядом с Мастером, с Творцом, заключается в том, чтобы вести его к вершине таланта, мастерства и славы. Все остальное в этом мире не должно иметь для нее абсолютно никакой ценности.
Почему он не женился на этой женщине? На единственной женщине, которая предлагала именно то, что в глубине души он как художник больше всего хотел услышать:
— …А если вы еще и женитесь на мне… О, если вы еще и женитесь на мне, Орест! — безбожно грассировала Софья, как грассировала всегда, когда начинала волноваться. — Вы станете самым богатым и самым преуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и самым богатым светским художником, в этой стране. Уж об этом мы — я и мои друзья — позаботимся. И вряд ли кто-либо удивится, если в скором времени ваши картины и ваши иконы будут выставляться в Париже, Риме, Нью-Йорке…
«Так почему ты, идиот, не женился на этой женщине?! — спросил себя теперь Орест, нервно похаживая по берегу островка, бредившего древними легендами и сказаниями посреди древнего озера Кшива. — Ты хотел соединить любовь и талант, но такое мало кому удавалось. Если только вообще удавалось, с пользой для таланта, ясное дело. Кристич никогда не любила тебя, никогда! Единственный, кого она мыслит в своих мужьях, так это лейтенант Беркут. И не так уж важно: жив он или умер. Она будет любить его и мертвого. Так что после всего этого ты избираешь: любовь или талант? Запомни: если только ты уцелеешь, и если уцелеет в этой войне Софья Жерницкая. Если только она уцелеет!..»
Гордаш не готов был завершать свой экскурс в послевоенное будущее, однако эта мысль — «если только мы оба уцелеем!..», как-то сразу и прочно укоренилась в его сознании и подарила некий проблеск в казематах его обреченности.
— Вас тоже отправляют в подземелье? — не оглядываясь на Гордаша, поинтересовался сидевший на носу лодки, с удочкой в руке, поляк-перевозчик.
— В какое… подземелье? — как можно тише переспросил Гордаш, с трудом вырываясь из сладостного плена воспоминаний и тем самым заставляя поляка оглянуться, чтобы пронзить его удивленным взглядом.
— В «Лагерь дождевого червя» — неужели не понятно? В огромный подземный город для войск СС, самую большую тайну рейха, — пробубнил он на смеси русского и польского языков, вновь обращаясь лицом к озеру. — Германцы, краем уха слышал, еще называют этот лагерь «СС-Франконией».
Отшельник обвел взглядом небольшой островной причал, с тремя привязанными к нему лодками, небольшой, метров двести, пролив, на том берегу которого чернел густой бор; оглянулся на «охотничий домик», с беззаботным, незлым стражем на крыльце…
— Я об этом не знал, — неохотно ответил он поляку. — Нет, о лагере, конечно, уже слышал, но не думал, что попадают в него с этого островка.
— Готов поверить. Меня зовут Каролем, или просто, Лодочником.
— Так же и меня… Отшельником кличут, — по-польски ответил Гордаш. И сразу же объяснил: — Я родом из Подолии, в селе у нас было немало поляков.
— Подолия!.. — мечтательно покачал головой Кароль. — Прекрасный край.
Отшельник хотел приблизиться к лодке, однако перевозчик остановил его, посоветовав оставаться на том холмике, на котором он сейчас находился.
— Это счастье, что охранник прибыл вместе с вашим капитаном СС. Местные эсэсовцы, которые из дивизии «Мертвая голова», ведут себя, как звери. Оно и понятно: прежде чем прибыть сюда, многие из них охраняли концлагеря.
— Значит, в подземелье — тоже концлагерь?
— Если бы только концлагерь! Не похоже. Пленные там есть, но все же это не концлагедь. Да и вас доставили сюда не как концлагерника. Заключенных на остров не перевозят, а загоняют под землю через один из лесных входов. Правда, здесь тоже есть вход, так сказать, островной, но не для таких арестантов, как вы. Кстати, по нему-то ваш офицер и ушел в катакомбы.
— Где этот вход?
— На мысу, по ту сторону домика. Там, в зарослях, германец построил огромный охранный дот, а под землей создает какую-то свою, подземную Германию, доступ к которой оставался бы только у служащих СС. Где-то там, очевидно, глубоко под землей, он закладывает тайники да обустраивает всевозможные секретные лаборатории. Зачем Гитлеру понадобилось все это, сказать пока что трудно.
— Так вы бывали там?
— Не будьте наивными. Если бы моя нога ступила туда, никогда бы мне не быть перевозчиком. Меня-то и сюда назначили только потому, что записан по их бумагам «судетским германцем, да в польской школе был учителем германского языка.
— Но вы не германец?
— Почему же, — неохотно сознался Кароль, — какая-то германская кровь во мне действительно есть, но не настолько, чтобы выродиться в фашистскую. — Словом, поляк я, по крови и духу — поляк. Так я решил для себя, с этим и умру.
Гордаш понимал, что сказать такое незнакомому человеку решится не каждый «судетский германец», поэтому взглянул на рыбака-перевозчика с искренним уважением. Правда, он мог оказаться и провокатором, однако Отшельнику не верилось, что Штубер рискнет подсовывать ему такого вот провокатора. Во-первых, барон, командир диверсионного отряда — не того полета птица, чтобы прибегать к столь мелким, примитивным провокациям, а во-вторых, и так знает, что он, Отшельник, ненавидит и Гитлера, и весь его рейх, вместе с бароном фон Штубером. И даже никогда не пытался скрывать этого.
— Вы помогли бы мне бежать отсюда? — Решительно молвив это, Отшельник оглянулся на часового.
Словно бы догадавшись, к чему стал сводиться разговор пленного украинца с перевозчиком, штурмманн, не поднимаясь с крыльца, крикнул:
— Еще один шаг к воде — и стреляю без предупреждения!
Орест не ответил, но, чтобы успокоить его, уселся на едва выглядывавший из травы, нагретый августовским солнцем валун и блаженственно запрокинул голову. Солнце уже приближалось к полуденному августовскому теплу, однако озеро и лес все еще овевали островок влажной утренней прохладой.