Страница 27 из 139
Сходным образом говорит о преодолении «лирической разобщенности» между автором и его героями Ю.В. Лебедев по поводу стихотворения «Школьник» (1856): «Чьи мы слышим слова? Русского интеллигента, дворянина, едущего по невеселому нашему проселку, или ямщика-крестьянина, понукающего усталых лошадей? По-видимому, и того и другого, два эти голоса слились в один:
Знаю: батька на сынишку
Издержал последний грош.
Так мог бы сказать об отце школьника его деревенский сосед. Но говорит-то здесь Некрасов: народные интонации, сам речевой склад народного языка родственно принял он в свою Душу».
В стихах Некрасова этого времени ощутима не только установка на повествовательность, создающая впечатление подлинности и достоверности изображаемого, отсутствия границы между жизнью и литературой. Особый обостренный лиризм некрасовской поэзии основан на исходном столкновении вечного стремления к высоким человеческим ценностям и признания неизбежности пребывания в мире, где господствуют вещественные блага, где от них, от «прозы жизни», зависит судьба людей. Поэт показывает нам привычный городской быт почти без эмоций, с нарочитой сухостью и деловитостью, с натуралистическими подробностями. Но сами подробности являются оборотной стороной романтического пафоса — следствием отчуждения человека от идеала, вынужденного принятия им безыдеальной жизни. Создается иллюзия, что изображение безлично и безразлично к стоящим за ним человеческим трагедиям:
.. .Везли на погост Чей-то вохрой окрашенный гроб Через длинный Исакиев мост.
Перед гробом не шли ни родные, ни поп.
Не лежала на нем золотая парча,
Только, в крышу дощатого гроба стуча,
Прыгал град да извозчик-палач Бил кургузым кнутом спотыкавшихся кляч...
В этом стихотворении, имеющем идиллическое название «Утренняя прогулка» (из цикла «О погоде», 1858) леденяще бесстрастны не только предметы, но и люди, как будто утратившие все человеческое. Идущая за гробом бедняка-чинов-ника старуха рассуждает о том, что успела выпросить у покойника уже ненужные ему сапоги. На вопрос рассказчика, не жаль ли ей умершего, она, словно досадуя, отвечает: «Что жалеть? Нам жалеть недосужно...»
Мир воспроизводится не только в картинах, но и в звуках. Характерный некрасовский звучащий облик мира вопиющ по своей уродливой дисгармоничности. Звуки «раздирают ухо», от них «жутко нервам»:
Все сливается, стонет, гудет,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
(«Сумерки», из цикла «О погоде», 1859)
Но и в этом мраке, сквозь «ужасный концерт» пробивается надежда и, чем страшнее действительность, тем ощутимее очистительная сила рвущихся на волю чувств, не убитых до конца «бесчеловечным» веком. Они не только усиливают отчаяние и повергают в состояние глубокой душевной неудовлетворенности, но и вызывают животворные слезы раскаяния и утешения, смягчают не проходящую в сердце тоску. Вдруг оказывается, что старуха на убогих похоронах безвестного чиновника в глубине души совсем не бесчувственна: «Я взглянул на нее — и заметил, / Что старухе-то жаль бедняка...» Неизменно утешает (и «утишает») в стихах и поэмах Некрасова родная природа — ее нивы, дубровы, проселки, деревенские тихие ночи («Саша», «Рыцарь на час», «Железная дорога», «Тишина» и др.).
Акцентированная буквальность описаний сливается, не утрачивая контрастности, с глобальными по степени обобщения метафорами. Это словно бы все тот же романтический идеал, но уже «проросший» в действительность и в ней утративший свою былую лучезарность: «О, пошлость и рутина — два гиганта...» (1855—1856).
«СТИХОТВОРЕНИЯ Н. НЕКРАСОВА»
В 1856 г. вышла вторая книга лирики Некрасова, которая принесла ему известность в самых широких общественных кругах. С этой книги, объединившей лучшее из написанного за семнадцать лет, начинается его слава народного поэта. Сборник открывался программным стихотворением «Поэт и гражданин», которое продолжало пушкинскую и лермонтовскую традицию драматизированной диалогической формы, демонстрирующей пересечение отдельных мнений («Разговор книгопродавца с поэтом» A.C. Пушкина, «Журналист, читатель и писатель» М.Ю. Лермонтова). У Некрасова выведенный «вовне» диалог явно имеет черты исповедальности, обнажающей неразрешенную драму в истерзанной противоречиями душе поэта. Двуголосие, которое не распадается, но и не склоняется к победе лишь одного голоса, уже было испытано Некрасовым в раннем стихотворении «Разговор». Теперь, в «Поэте и гражданине», сталкиваются установка на многоголосие и открытая тенденциозность социального звучания: пафос гражданственности победительно действует на погрязшего в рутине жизни, а когда-то героически настроенного преобразить ее Поэта. Но итога все же нет и не может быть (стихотворение заканчивается многоточием), а сама проблема, данная уже заглавием, представляется Некрасову заведомо трагической. Гражданин с болью признает, что должно отказаться от призвания быть художником «в годину горя»: «Когда свободно рыщет зверь, / А человек бредет пугливо». Поэту необходимо разрешить сомнение: «Пускай ты верен назначенью, / Но легче ль родине твоей...» — но, как хорошо понимает автор стихотворения, в глубинах души которого развертывается самый спор, — что бы ни выбрал Поэт, он не будет вполне удовлетворен своим выбором. Как позднее сформулировал Некрасов мучительное для него противоречие между жизнью и поэзией:
Мне борьба мешала быть поэтом,
Песни мне мешали быть борцом.
(«Зине», 1876)
Однако в стихотворении «Поэт и гражданин» предложен и единственно возможный, с точки зрения автора, способ примирения идеально прекрасной, величественной, «сладкогласной» Музы с Музой, чья красота «угрюмая», чей удел — быть «вечно жаждущей, униженно просящей», просящей не духовного блаженства, а насущных мирских благ. С этим способом непосредственно связана программа, декларируемая стихотворением «Поэт и гражданин». Она состоит в том, чтобы соединить высокое и вечное искусство с убогой реальностью жизни маленького человека и его насущными потребностями:
А ты, поэт, избранник неба,
Глашатай истин вековых,
Не верь, что не имущий хлеба Не стоит вещих струн твоих!
Классическая основополагающая тема русской лирики — тема назначения поэта и поэзии — с ранних пор рассматривалась Некрасовым в двуединстве житейского и идеального, граждан-ски-патетического и бытового. Бытовая сцена (наказание крестьянки на Сенной площади в Петербурге) в какой-то миг теряет натуралистическую достоверность и преображается в гражданский символ — символ кровной связи поэта с собственным народом и его судьбой («Вчерашний день, часу в шестом...», 1848). Образ Музы в поэзии Некрасова традиционно аллегоричен, но это аллегория особого типа, обладающая постоянными, характерно некрасовскими признаками: Муза — «родная сестра» терзаемого народа и поэта («Вчерашний день, часу в шестом...», «Музе», 1876), «печальная спутница печальных бедняков» («Муза, 1852), любящая — «ненавидя» («Блажен незлобивый поэт», 1852), «Муза мести и печали» («Замолкни, Муза мести и печали!», 1855). Она принимает страдания за то, что крепит союз между поэтом и «честными сердцами»: «Не русский — взглянет без любви / На эту бледную, в крови, / Кнутом иссеченную Музу...» («О Муза! Я у двери гроба!», 1877).
С образом Музы связан в поэзии Некрасова сложнейший вопрос: соотношения искусства, призванного творить гармонию и красоту, и целей социальной борьбы, гражданственности, которые по своей сути исключают «спокойное», благообразное искусство.
«ЕСЛИ ПРОЗА В ЛЮБВИ НЕИЗБЕЖНА...»
В 50-е годы наивысшего драматизма достигает лирика любви, соединяя социальность и психологизм, «прозу» и «поэзию» чувства. Сострадание Некрасова угнетенным обретает наивысшую концентрацию в теме женской судьбы — идет ли речь о простой крестьянке («В дороге») или обитательнице «петербургских углов» («Когда из мрака заблужденья...», «Еду ли ночью по улице темной...»). К женщине поэт относится не с позиций эстета, пылкого возлюбленного или романтического юноши: он видит в ней существо, наиболее забитое, беззащитное, приниженное обществом, бесправное — по сравнению с мужчинами, которые все же имеют преимущества при тех же социальных условиях. Гуманизм Некрасова имеет глубокие драматические корни: вместе с Г.И. Успенским он мог бы возразить тем, кто видит в женщине лишь «красоту тела», воплощенное совершенство, наконец, «гения чистой красоты»: «Все это ужасная неправда для человека...» («Выпрямила», 1885).