Страница 11 из 12
Какой еще завтрак, она же вчера наготовила на месяц вперед, там мяса одного на ползарплаты небось – если, конечно, папа не подключится.
Папа никогда столько не ел.
Папа никогда не жаловался. Ни на что. Его два года назад с работы уволили, со скандалом, – но я об этом совсем случайно узнал и два месяца спустя: нечаянно в его почтовый ящик залез – а там письмо бывшему начальнику открылось. Письмо было копец какое резкое и наотмашь – это мы как раз в ипотеку влезли, – но и толковое. Я на папу тогда обиделся слегка – мог и сказать родному сыну про неприятности, – но зауважал совсем сильно. Работу-то он быстро нашел. Хотя это не физическая, конечно, боль – но я потому и вспомнил, что папа на новой работе, это логистическая такая компания, перевозками и хранением всяких больших грузов и товаров занимается, в аварию попал – ребра поломал и ногу. Месяц лежал, год хромал, украдкой что-то там глотал по ночам, – но я ни разу не слышал, чтобы он жаловался или даже умученное лицо делал. Он хихикал и называл себя победителем «КамАЗов». А уж как больно было – я представляю. Не зря же он с тех пор к валерьянке и пристрастился. Других лекарств и не признавал. А теперь говорит – три таблетки. Вот и тошнит.
А от ножа какие раны бывают? Например, если сильно рукояткой в живот попал – от этого боли наутро возникают?
Блин, что я опять про сон-то? Говорят же, что сон – небывалое сочетание бывалых впечатлений. Моя усталость – это бывалые впечатления и родительские болезни, ночная ерундистика – это небывалое сочетание, все нормально. Сейчас я зайду и прямо спрошу…
Дверь распахнулась – я, оказывается, так и ждал у стеночки напротив, – и в коридор вышли мама и папа: свежие, подтянутые, задорные и с блестящими глазами. Мама воскликнула:
– Чего стоим, бездельники? Живо сестру будить!
Папа за ее спиной улыбнулся почти по-старому.
А Дилька радостно завопила из комнаты:
– А я встала давно!
– Ой ты умничка моя. Пулей умываться и завтракать, – скомандовала мама.
За завтраком тоже было почти по-старому: мама подкладывала всем разные кусочки, Дилька трепалась, болтая ногами, папа молча мёл, а я думал, как можно так одинаково худеть, если один такой прожорливый, а другая, кажется, третий день ничего не ест – только чай пьет. Много пьет, правда.
Папа с мамой оба похудели, можно сказать, страшно. Нет, скорее, некрасиво. У папы щеки, например, ввалились так, что оттягивали нижние веки, и глаза сделались как у пса бассет-хаунда. И не блестели совсем – в отличие от маминых. Мама зато стала слишком остроносой и тонкогубой. Зато она хоть как-то с Дилькой беседовала. А папа, говорю, мёл. Молча. И первый раз голос подал, когда Дилька похвалила чудесную погоду. Всем корпусом повернулся к окну, поспешно набычился и промычал сквозь набитый рот.
– Что? – спросила мама, не отвлекаясь от намазывания очередного бутерброда для Дильки.
Папа все так же, монолитом, повернулся к столу, глотнул так, что горло раздулось, как у кобры, и сказал, подняв и опустив руку:
– Неприятно просто.
– Что неприятно? – удивилась Дилька, а мама сказала:
– Авитаминоз. К врачу, к врачу.
– Сама, – ответил папа и откусил полбутерброда.
Дилькиного.
Дилька обиженно засопела, глаза у нее забегали и остановились у мамы за спиной.
– Мам, смотри, какие голуби! – воскликнула Дилька.
– Да, очень красивые, – согласилась мама, намазывая маслом последний ломоть.
А ведь когда за стол садились, я целый батон почал.
– Нет, ты смотри, один вообще белый! – не унималась сестра.
Голуби были действительно красивые, один совсем белоснежный, второй коричневый в серую крапинку. Бродили по нашему карнизу, беспокойно косясь в комнату.
– Да, я вижу, – сказала мама не оборачиваясь.
– Да ты даже не оборачиваешься, – обиженно протянула Дилька.
Мама резко выпрямилась, положив руки на стол, – нож брякнул о тарелку, – как-то непонятно приблизила лицо к Диле – не вставая и особо не вытягивая шею – и назидательно сказала:
– Я знаю, когда и куда оборачиваться, поняла? Нет никаких голубей.
Дилька и я посмотрели ей за спину. На карнизе было пусто.
Я почему-то вспомнил дурацкий сон и понял, что пора все-таки спросить. Хотя бы о том, выходил ли папа ночью из квартиры.
И тут папа захохотал – давясь и всхрапывая, задрав лицо к потолку и растопырив руки.
Он был не распухший, не в плаще, а в костюме и лицо не отворачивал, – но все равно меня как в колодец макнули. Я застыл, боясь что-то сказать или пошевелиться. Больше всего мне хотелось схватить его или маму за плечи и трясти, бешено, со слюной и соплями, крича: «Что это такое? Что с вами? Зачем вы меня пугаете?»
– Пап, у тебя дырка под мышкой, – сказала Дилька. – Зашить надо.
Смех отрубило как топором. Папа выпрямился и стал внимательно рассматривать Дилю.
– Надо, так зашьем, – сказала мама. – Все, закончили завтрак. Быстро в школу.
7
В школе как раз все было нормально.
Уроки я сделал, в том числе устные, четвертные контрольные мы на той неделе добили. А подготовкой к ЕГЭ нас пока лишь пугали – всерьез грозили взяться с девятого класса. Так что можно было порадоваться напоследок. Мы все и радовались. Даже я. Напоследок. Два дня до каникул все-таки.
Только Леха был не в настроении.
Леха – он ведь какой. Он такой веселый троечник, и всем сразу видно, что веселый и что троечник. В смысле, Леха не тупой и не дебил с ухмылкой в пол-лица. Он, мягко говоря, разгильдяй, которому интереснее народ развлекать, а не корпеть там над чем угодно. Иногда это утомляет: когда, например, стоишь с Киром обсуждаешь трэш-свежачок – и тут Леха подваливает и начинает с невероятно серьезной миной задумчиво грассировать:
– Кигг. Ты как… фницель. Кигг. Ты как… фницель. Кигг.
И так до бесконечности – или пока ему не скажешь:
– Лех, достал, иди вон к Ренатику.
Леха, тут он молодец, немедленно отправляется к Ренатику и принимается уже ему выносить мозг рассказами про то, что Генатиг, ты как кагтофель.
И поди пойми, что это значит, почему как шницель и при чем тут картавость, если Лехе по жизни и шепелявости вполне хватает.
Но вообще с ним прикольно. Например, идем вдоль стройки, там бульдозер насыпь утюжит. Леха немедленно выскакивает перед его мордой и принимается изображать отчаянный бег в замедленной съемке, вытянутой ладонью к бульдозеристу – и вопить, как в кино:
– Н-не-е-е-ет! Не губи-и-и де-ерево-о-о!
Дерева там, конечно, сроду не было, а бульдозерист оказался спокойным или далеко от кабины отбегать поленился – но чесали мы всей толпой старательно.
А когда Леха затихает, можно подойти к нему и сказать на ухо «коала».
Он ненавидит это слово. Я знаю почему, но обещал не говорить. А от слова отказываться не обещал.
То есть сперва Леха, конечно, поводит плечиком и смущенно улыбается.
Тогда надо повторить: «Коала».
Леха бубнит: «Ну хватит, ну все уже».
А мы опять «коала» – и лучше одновременно в оба уха, стереоэффектом.
Ну и тут начинается:
– Ну уб-блют-тки, ну фто вы за парфывые уб-блюттки, ну профят ве ваф.
Через минуту начинает мстить. Всякий раз по-разному, но в большинстве случаев не соскучишься.
А теперь вот Леха что-то сам соскучился.
На геометрии сидел тихий и печальный, на русском сидел такой же. На английском его спросили – он ответил тихо, печально и с фирменными запинками, получил верный трояк – хотя Киру за такой же ответ, честно говоря, и четыре ставят. А мне трояк с минусом, потому что нет справедливости на свете, и особенно в школе.
Вот тут я его настроение заметил. Раньше не замечал, о своем думал. Было о чем подумать. А тут вижу – идет на место совсем траурный. Спросил потихоньку, что за дела. А Леха мимо прошел, сел и в парту смотрит.
Я дождался перемены, подошел, спрашиваю:
– Дома траблы?
А у него бывали дома траблы. Да у кого их не бывает. У меня, думал я раньше. А тут такой вот траблище, и, главное, не поймешь, откуда растет и куда упирается.