Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 138

Самое сложное наконец-то выражено! Он истреблял в умах и сердцах народа веру православную, которая утвердила Вселенную. Этой верой жили и спасались наши предки. Этой верой доселе держалась и крепка была Русь Святая.

Когда император Николай Александрович выразил все-таки резкое — предвосхищенное Саблером — неудовольствие, Константин Петрович не сдал позиции и не отступил. Он написал государю: «…прошу забыть эту вину мою, на исходе уже службы моей свершившейся». Но вину он признал лишь в том, что не испросил согласия на самуюредакцию послания Святейшего синода. Вот за что он просил прощения. И только за это.

Концовка послания была отточена Константином Петровичем и митрополитом Антонием лаконично и с блеском. Она звучала спокойно, выдержанно и с присущим церкви достоинством. В последних фразах высшие иерархи, вынося трудный вердикт, все же показывали перед всем миром, что отдают себе ясный отчет в том, к кому обращаются с укором, и не осуждают в целом творчество писателя. Миновал целый век, и, разумеется, по-прежнему находятся люди, которые не разделяют мнение обер-прокурора и церковных иерархов и не согласны с посланием, опубликованным в том далеком феврале, но с оглядкой на них нельзя недооценивать ряд качеств этого удивительного и небывалого текста. «Бывшие же к его вразумлению попытки не увенчались успехом» — пожалуй, наиболее слабая фраза, и Константин Петрович предчувствовал, что в ответе Толстой ее не пропустит. Заключение даже у рассерженного императора позднее не вызвало протеста: «Посему церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею».

Сейчас, уже в отставке, формально побежденный и униженный Витте, которого император не одернул и не смирил, Константин Петрович, припоминая обидные переживания тех февральских дней, внезапно осознал, что поступил бы и сейчас точно так, как поступил, невзирая на ничем не прикрытый гнев государя. А митрополит Антоний, переметнувшийся теперь в стан врагов, и тогда колебался.

Люд московский и Лев великий

Раньше прочих откликнулась на напечатанные в «Церковных ведомостях» вездесущая Софья Андреевна, оторвавшись от многочисленных пеленочных, педагогических, коммерческих и хозяйственных забот. Она не преминула упрекнуть Святейший синод в рассылке секретного распоряжения: не отпевать в церкви Льва Николаевича после смерти. Ничего подобного Святейший синод, конечно, не предпринимал. Реакцию некультурной и чаще безрелигиозной толпы на обращение митрополитов Константин Петрович, конечно, предполагал, но она неожиданно оказалась слишком бурной. Граф Толстой, как и Софья Андреевна, считал, что Святейший синод подстрекает верующих к расправе над ним. Московские радетели порядка, да еще выпивши, бросали увесистыми булыжниками графу в спину:

— Теперь ты предан анафеме и пойдешь по смерти в вечное мучение и издохнешь как собака!

— Анафема ты, старый черт! Будь проклят!

Орали вслед Льву Великому еще всякое и разное, крайне непристойное и болезненное. Константин Петрович презирал и ненавидел фанатичную толпу, однако что было делать? Молчать? Но ведь и сам Толстой не молчал. В немедленно составленном ответе он признавался, что испытал страх — боялся быть избитым.

— Вот дьявол в образе человека! — кричали иногда и в лоб. — Рога вон выросли!

Такого рода уличные сюжеты переводили столкновение с графом в полицейское русло, что способствовало быстрому росту антиклерикальных настроений.

Тут, безусловно, до греха было недалеко. Дом в Хамовниках могли поджечь и разбойники, и провокаторы, нашлись бы охотники подпустить красного петуха в негодующе притихшую и взволнованную Ясную Поляну. Костерили писателя неприличными ругательствами и клеймили самыми последними словами, что и печатать никоим образом цензура бы не дозволила. Между тем доставалось и правительству. Наиболее рьяные недоброжелатели твердили, что графа давно пора, никого не спрашивая, заключить в монастырь. Наряд жандармов, котомка, телега — и на Соловки. Чего проще!

— Если правительство не уберет тебя, мы сами заставим тебя замолчать! — грозили собравшиеся у дома в Хамовниках разгоряченные и постоянно подогреваемые подозрительными лицами кучки мелких торговцев, крестьян и ремесленников.





Кое-кто готовился перейти от обещаний к делу:

— Чтобы уничтожить тебя, прохвоста, у меня найдутся средства! — изо дня в день вопил истошно один и тот же охотнорядец в подбитой ватой поддевке и мясном поверх надетом замызганном фартуке.

Когда Константин Петрович читал ответ Толстого, то более всего его коробили приведенные писателем мерзкие возгласы. Именно они превращали графа чуть ли не в политически гонимого диссидента и действительно представляли значительную и для церкви и для общества опасность. Обер-прокурор не хотел, чтобы над противником Святейшего синода и его лично висел дамоклов меч физической расправы. Остальные места в самооправдании Толстого он легко бы оспорил в открытой схватке, но как унять взбудораженный и распоясавшийся плебс? Сложившуюся психологическую ситуацию, чреватую непредсказуемыми последствиями, отягощала вдобавок невозможность что-либо переменить. Власть, к сожалению, в данном случае оказывалась бессильна. Легко выставить городовых рядом с домом в Хамовниках, еще легче послать полуэскадрон драгун или два десятка казаков в Тульскую губернию, но Толстые с презрением отвергнут подобного рода вмешательство ради защиты, и позора не оберешься. Константин Петрович припомнил эпизод, происшедший с ним, и не где-нибудь, а в Божьем храме. Безобразие неуправляемой толпы, бросившейся за святой водой, привело в ужас, сердце схватило, и пришлось бежать без оглядки. Каким благодетельным явлением вышла бы тут власть! Толпа есть толпа, думал он, как быть без власти?! Досаднее всего, что искренность верующих не подлежала сомнению. Но какова их вера, если есть нужда прибегать к нагайке?

Чем гуще уплотнялись сумерки, окутывавшие Литейный, тем глубже он погружался в мучительные воспоминания почти четырехлетней давности. Кое-что в строчках Толстого задевало лично. Ему чудилось, что граф, когда писал, видел перед собой, быть может, даже не его — Константина Петровича Победоносцева, какой он есть, а скорее, карикатуру из бульварного журнальчика.

Лев Великий утверждал, что постановление Святейшего синода незаконно или же умышленно двусмысленно. Когда Константин Петрович в нетерпении просмотрел доставленные Саблером бумаги от графа, он спросил:

— Что же Лев Николаевич под сим имеет в виду? Где обнаружил двусмысленность? В чем она?

Владимир Карлович пожал плечами. Затея обер-прокурора относилась к числу многих допущенных в недавнее время ошибок.

— И дальше не очень ясно повествует граф. Постановление, дескать, произвольно, неосновательно, неправдиво, содержит в себе клевету и недопустимое подстрекательство к дурным чувствам и поступкам. В чем он усмотрел произвольность и подстрекательство? И как иначе довести до сведения общества мнение церкви, митрополитов и Синода? Отправить его сиятельству тайное послание? Насчет вразумления он опровергает, что ничего похожего никогда не производилось. Прямо не производилось, но косвенные попытки, Владимир Карлович, совершались, и не раз. Он сам не желал повернуться в сторону Синода, пока я занимаю кресло обер-прокурора. По-христиански ли это? Что ж, мне в отставку из-за него подавать?

— Упаси бог! — воскликнул Саблер. — Упаси бог!

Грубые упреки

В несдержанных и даже нарочито огрубленных — яростных — формулировках Толстой оправдывал отречение от Православной церкви тем, что всеми силами души желал служить Господу. Он отрицал, что восстал на Него. Чувствуя, вероятно, слабость принятой позиции и внутренний антиисторизм и антагонизм ряда утверждений, граф нестеснительно сообщал, что в течение многих лет исследовал учение церкви, изучил и критически разобрал догматическое богословие, а на практике строго следовал в продолжение более года каждому предписанию церкви, соблюдая все посты и все церковные службы. К какому же выводу пришел он, ищущий истину? Итог получился неутешительным: «…Я убедился, что учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же собрание самых грубых суеверий и колдовства, скрывающее совершенно весь смысл христианского учения».