Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 138

— Мне неприятно это признавать, но деваться некуда. То, за что я боролся, Владимир Карлович, — сказал он Саблеру, первым вошедшему в кабинет утром во вторник, в день выступления Николая II перед депутациями, — вполне вероятно подвергается новым нападкам. Едва кончилось царствование любезного государя, как те же враждебно настроенные люди и прежние их сподвижники очнулись и готовятся возобновить ту же агитацию. Мы просто обязаны сохранять непреклонную твердость и укреплять собственные ряды.

«Сохранять твердость» — любимые слова дальновидного обер-прокурора, потому что укреплять собственные ряды с каждым днем становится труднее — молодого императора окружали разного рода деятели и фавориты, часто не знающие доподлинно Россию и путающие фамильные интересы с интересами русского народа. Сам молодой император утро перед выступлением в Николаевском зале провел, по его же определению, данному в дневнике, в страшных эмоциях. Он настолько был охвачен ими, что в ответ на чтение некоторыми депутациями довольно робких адресов, где содержались еле уловимые конституционные намеки, вспыхнул и, чтобы поставить крест на всех надеждах либералов и представителей земств, стремившихся принять в будущем какое-то участие в делах внутреннего управления, назвал эти стремления не беспочвенными, а бессмысленными мечтаниями, что повергло присутствующих в шок, в том числе и каким-то нерусским оттенком словосочетания.

Между тем фрейдистская проговорка была вовсе не злонамеренной, хотя советские исследователи в исторических работах просто затравили молодого императора, впрочем, ничем не отличаясь от вполне благонамеренных людей — таких, как резко националистически настроенный генерал Киреев, близко стоящий ко двору. Но надо все-таки признать, что фрейдистская проговорка Николая II на проверку, которую не проводили позднейшие комментаторы, оказалась не совсем фрейдистской. Она имела под собой совершенно реальные основания. И вину за нее должен был бы принять на себя Константин Петрович.

Последние слова трактата о самодержавии в переводе с французского, вызывающего в некоторых случаях возражения, звучат так: «Ясный и твердый ум императора Александра III, память о котором мы лелеем, понял все безумие предположений, несовместимых с благом страны, и восстановил мир в народной душе своим твердым словом, которое упрочило самодержавную власть государя». Оговорка Николая II восходит к выделенному сочетанию.

На первых порах доступ к молодому государю для Константина Петровича не был ограничен, но некоторые вещи, как, впрочем, и раньше, он предпочитал доверять бумаге. Какие-то мысли не мог произнести вслух в присутствии государя даже наедине. Вот почему хотелось продолжить столь плодотворный в прошлом стиль эпистолярного общения. Такая попытка оказалась в целом неэффективной. Константин Петрович сразу понял, что речь в Николаевском зале потерпела провал, но, чтобы не обескуражить юного правителя обширнейшей в мире страны, он попытался его утешить, сообщив, что многие депутаты с восторгом покинули зал: у них будто камень свалился с груди. Саблеру он сказал с грустной интонацией:

— Дело не кончено этим. Либералы подняли голову. Поразительно, что глухой ропот начался среди чиновничества, которое всем обязано самодержавию, а интеллигенция еще заплатит страшную цену за свою позицию.

Великому князю Сергею Александровичу обер-прокурор через три недели послал в Москву письмо, где были следующие строки: «…Но как печально, что в верхних кругах происходит нелепое раздражение». Деревня реагировала на речь в Николаевском зале совершенно иначе, чем в столице студенческая молодежь. Волнения и митинги удалось подавить не сразу. В несколько неловком поведении молодого государя обвиняли министра внутренних дел Ивана Николаевича Дурново. В закоулках Зимнего его называли и глупым, и неосмотрительным, и слишком прямолинейным. Дурново, конечно, сыграл в происшедшем определенную роль, но главную причину стоит искать не в личностях, а в сложившейся ситуации, требовавшей понимания и вмешательства, а не декларирования прежней позиции. Вот здесь-то и нужны были прагматические положительные рекомендации, к выработке которых Константин Петрович, если говорить откровенно и честно, не был по-настоящему готов.

Депутаты, прокричав «ура!», отправились служить молебен. Не обошлось перед тем и без курьезов. Тверской старший депутат, испугавшись, выронил огромную солонку, услышав из уст царя слова о «бессмысленных мечтаниях». Речь в Петербурге посчитали несчастной, а дебют неудачным, но все это как-то отделялось от неопытного самодержца, к которому благонамеренная часть публики, несмотря на критику, относилась с сочувствием.





Однако то, что случилось в Николаевском зале, оказалось лишь увертюрой к более печальному происшествию, стоившему России почти полторы тысячи жертв. Впереди была Москва, впереди была Ходынка. По ее поводу надо заметить лишь одно: количество затоптанных насмерть в дни похорон Сталина было неизмеримо гуще. Горестные обстоятельства между тем не всегда характеризуют социальный строй. Чаще они — примета времени, результат накопления отрицательной энергии, цепь случайностей и даже ниспосланные свыше погодные условия.

Два примечания

Дневниковые записи Николай II начал делать в ранней юности. Несмотря на лапидарность и сдержанность, они дают достаточно полное представление о личности последнего императора, его духовном мире, круге чтения, интересах, семейных связях и, что важнее прочего, своеобычным образом комментируют хорошо известные по другим источникам факты. Из них, из дневников, мы доподлинно узнаем, с кем виделся император, кто был угоден и кто отвержен по причинам, ему только и ведомым. При почти полном отсутствии комментариев к характерам людей и ситуациям внимательному читателю становится понятным истинное отношение императора к происходящему. Поразительно, например, такое признание. Дневниковые записи 1918 года обрываются на последних днях июня, когда будущие убийцы царя чуть ли не ежедневно обшаривали комнаты, в которых жила обреченная семья. Не вдаваясь в подробности, выделю лишь одну — литературную — черту, оттеняющую драматизм сложившихся обстоятельств, и напомню, что Владимир Ильич Ленин — дотошный знаток творчества писателей так называемого прогрессивного направления — чаще иных Чернышевских, Белинских и Добролюбовых цитировал Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Он с ловкостью отпетого демагога превратил бывшего вице-губернатора в идеологическую дубинку и пускал ее в ход при каждом удобном случае. Россия для вождя международного пролетариата была пространством Щедрина и Некрасова, Гоголя и Чернышевского. Другому и другим места не оставлялось. Россия рассматривалась как материально и духовно неблагоустроенный регион планеты.

Николай II, разумеется, придерживался противоположной точки зрения и, полагаю, в названных авторах искал противоположное ленинским мыслям и ощущениям. 23 июня, в субботу, появляется крайне любопытная дневниковая заметка: «Все эти дни, по обыкновению, много читал; сегодня начал VII том Салтыкова-Щедрина. Очень нравятся мне его повести, рассказы и статьи». Жизненная коллизия, назревшая в Ипатьевском доме, при ближайшем рассмотрении была совершенно щедринской: воровство, притеснения, самодурство и грубость, ничем не вызванная и ничем не спровоцированная.

За две декады до расстрела под 28 июня император заносит: «Начал читать VIII том Салтыкова[-Щедрина]». В течение пяти дней, что называется, отмахал довольно объемистую книгу. Проза у Михаила Евграфовича плотная, густая, диалоги тяжеловесные, насыщенные сатирической информацией. Велосипедному прогону здесь дороги нет.

Многое можно уяснить, если пойти вглубь строки, каждый дневниковый период подробно расшифровать и распластать по соответствующей дате исторического события. К сожалению, у нас никто таким анализом всерьез не занимался. Растащили на цитаты, часто приведенные с орфографическими ошибками, и толковали вкривь и вкось. Дневниковые записи и переписка с Николаем II свидетельствуют, что, несмотря на возросшее влияние Константина Петровича в первые месяцы «Novum regnum», особой близости между молодым государем и обер-прокурором Святейшего синода не существовало. Та былая духовность, издавна отмечавшаяся в общении с покойным императором, отсутствовала, а после неприятной истории с Львом Толстым роль Константина Петровича, особенно в административных и политических делах, постепенно сошла на нет. Более того, император в зрелые годы нанес ему смертельную обиду, и если бы не Витте, то никому неведомо, под каким потолком и на какой улице завершал бы дни отставной обер-прокурор. Сомневаюсь, чтобы все упомянутое в этой книге он вспоминал бы у окна, выходящего на Литейный проспект, под звуки могучей песни «Вставай, подымайся, рабочий народ…», вглядываясь сквозь щель в шторах в бушующее, пузырящееся месиво, утыканное кроваво-красными стягами, над которыми скрежетало и хрипело: