Страница 107 из 127
Левенвольде до крови закусил губу и покорно опустился на стул у письменного стола.
— Я готов, — угрюмо произнес он, беря снова в руку перо.
Как будто ничего не произошло, Остерман продолжал диктовать. Он подробно описал положение, свои планы и выражал уверенность в смелости Густава, которого не могут испугать опасности.
Когда Остерман перечел и подписал письмо, он спросил Рейнгольда:
— Есть у тебя верный человек? Цел ли тот, кто так искусно обманул всех и провез твое письмо к брату?
Рейнгольд утвердительно кивнул головой.
— Тогда, — сказал Остерман, — пусть сейчас же, немедленно скачет к твоему брату. Пусть не отдыхает ни днем ни ночью. Пусть опередит самого черта! Скажи, что я дам ему дворянство и деньги. А теперь дай ему на дорогу.
С этими словами Остерман открыл ящик стола. Рейнгольд был поражен, увидев, что ящик был почти доверху наполнен золотыми монетами. Он никогда не думал, чтобы Остерман был так богат.
И он был прав. Остерман никогда не был богат, и из этого золота не было им истрачено на себя ни гроша. Это был секретный фонд, который Остерман тратил по своему усмотрению. Из этого фонда он не раз выручал в трудные минуты иностранных резидентов, как, например, герцога де Лирия, доносившего своему правительству, «что на земле нет почти снега, как нет и денег в моем кармане». Помимо некоторых резидентов, деньги шли также в карманы их секретарей и писцов.
Вице-канцлер знал, кому давал и за что давал, и никто никогда не спрашивал у него отчета. Но зато иногда Остерман поражал всех своей необычайной осведомленностью.
Не находя нужным объяснять Рейнгольду назначение этих денег, Остерман обеими руками, не считая, зачерпнул золота и передал Рейнгольду.
— На, на его расходы. Жалеть не приходится.
Рейнгольд забрал деньги, потом взял запечатанные Остерманом письма и глубоко вздохнул.
— Так, значит, сейчас, немедленно, — повелительно сказал Остерман, — ты отправишь гонца к брату и передашь письмо императрице.
— Я сделаю это, — пересохшими губами ответил Рейнгольд.
Он был напуган и чувствовал себя на краю гибели. У него даже мелькнула мысль пойти с этими письмами к Дмитрию Михайловичу, но он сейчас же понял, что если бы ему даже и удалось отправить Остермана на плаху, что во всяком случае было довольно трудно, то уж он сам, наверное, угодил бы под топор.
Он вышел от Остермана, проклиная себя в душе за то, что связался с этим дьяволом. А когда он ушел, Остерман громко проговорил:
— То, что она боится сделать для России, она сделает ради своего любовника и сына, или лишится их обоих! Ей нет отступления!
Остерман погасил свечи, сел в кресло, хорошенько закутал в мех ноги, закрыл глаза и скоро действительно задремал…
XX
Между тем князь Дмитрий Михайлович торопился закрепить свою победу. Совместно с Василием Лукичом и при участии генерала Матюшкина он выработал текст особого соглашения, в котором предусматривалось, чтобы в Верховном совете не было больше двух персон одной фамилии, и говорилось, что члены «такого первого собрания» должны рассуждать, «что не персоны управляют законом, но закон управляет персонами», и еще «буде же, когда случится новое и важное дело, то для оного в Верховный тайный совет имеют для совета и рассуждения собраны быть — Сенат, генералитет, коллежские чины и знатное шляхетство».
Под этим согласительным документом подписались представители шляхетства во главе с Матюшкиным, подписались Черкасский и Трубецкой, много штаб- и обер-офицеров, четырнадцать кавалергардов и другие.
Соглашение быстро покрывалось подписями, и Дмитрий Михайлович торжествовал. Он совсем не считался с оставшимися в стороне непримиримыми кружками, вроде кружка Новикова, справедливо оценивая ничтожество их сил. Еще меньше видел он опасности со стороны сторонников самодержавия, которых даже не было ни видно ни слышно, кроме Феофана, да и то, по-видимому, боявшегося верховников.
Наступал наконец день величайшего торжества верховников — день присяги. В этот день верховники, как бы перед лицом Бога и народа, лишали императрицу самодержавной власти. Отныне все должны понять, что они не рабы. Что они приносят клятву на верность не самодержавной, неограниченной монархине, а государыне и отечеству. Что отныне воля государыни не обязательна, если она клонится ко вреду отечества.
Десятки тысяч присяжных листов были заготовлены Сенатом по распоряжению Верховного совета. Были заготовлены также указы за подписью императрицы, и многочисленные гонцы, нарочные от Сената, офицеры и сержанты, полетели во все края империи, ко всем губернаторам и воеводам с этими указами и присяжными листами. Скрепя сердце, не смея ослушаться, Феофан отправил с тем же нарочных от Синода в епархии.
Всю ночь, предшествовавшую знаменательному дню, верховники не спали.
С раннего утра в Мастерскую палату, где они заседали, начали являться, вызванные повестками, высшие чины для принесения присяги и подписки присяжных листов. Остальными присяга приносилась в Успенском соборе и четырнадцати церквах Москвы. В каждой церкви столицы жителей должны были приводить к присяге особо назначенные для того лица из шляхетства и генералитета. В числе этих лиц были и Черкасский и Матюшкин. Одно это должно было доказать императрице полную победу верховников.
Весь гарнизон Москвы был поставлен на ноги Михаилом Михайловичем. Был издан строгий приказ немедленно арестовывать всех, уклонявшихся от присяги. Но таких не было. Ощетинившись штыками, стояли вокруг церквей, где приносилась присяга, отряды армейских полков. Звонили колокола, гремели пушечные салюты, и народные волны все текли и текли, и казалось, им не будет конца.
Москва впервые присягала на верность государыне и отечеству!
Гвардию приводил к присяге сам фельдмаршал Василий Владимирович.
Генерал Бонн приводил к присяге в лютеранской кирке жителей Немецкой слободы.
Два дня продолжалась церемония.
На третий день измученной, упавшей духом Анне снова приносили в большом кремлевском дворце свои поздравления и высшие чины, и представители Сената и Синода, и иностранные резиденты…
Анна получила письмо Остермана, но только горько усмехнулась, прочтя его.
Бороться, составлять разные конъюнктуры, говорить, просить, убеждать! Нет, она слишком устала для этого! Она измучена! Вся жизнь ее со дня избрания — сплошная пытка. Унизительный надзор, угрожающие намеки… и тяжелее всего разлука.
С какой тоской и любовью вспоминала она, в своем блестящем одиночестве, тихие дни в Митаве. Ласки детей, любовь Бирона, длинные зимние вечера в маленьком, тесном кружке преданных людей. Даже свои заботы о хозяйстве, хлопоты о деньгах. Все мелкие тревоги и незаметные радости…
Нет, она не может уже бороться! И зачем? И для кого? Пусть будет, что решила судьба!
И при этих воспоминаниях из ее глаз текли слезы; не слезы гнева и унижения лишенной власти императрицы, а слезы матери и любовницы-жены…
Когда утомленный церемонией Шастунов возвращался к себе, его еще на углу встретил Васька:
— Батюшка-князь пожаловали…
В первый момент сердце Арсения Кирилловича сжалось, но он вспомнил, что все уже кончено. Императрица сама подписала указы о присяге, и присяга уже принесена. Он поспешил к отцу.
Кириллу Арсеньевичу было за шестьдесят лет, но он казался старше. Он сильно хворал в последнее время и не мог ходить без палки.
Он довольно сухо встретил сына. Однако обнял и поцеловал его.
— Ну, вот, ты забыл обо мне. Я сам на старости лет приплелся в Москву. Хочу повидать государыню да посмотреть, что у вас тут творится. Ну, рассказывай.
Старик сидел в глубоком кресле, опершись обеими руками на палку, и пытливо, острыми, проницательными глазами глядел на сына.
Сперва смущенно, но постепенно овладевая собой и воодушевляясь все больше и больше, Арсений Кириллович рассказывал все происшедшее. Смерть императора, избрание Анны, решение Верховного совета ограничить самодержавную власть императрицы, потом поездка в Митаву, согласие императрицы на кондиции, и кончил сегодняшним днем — принесением присяги на верность государыне и отечеству.