Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 165

Бенкендорф относился с известным недоверием ко всем фортелям московского главнокомандующего, результаты деятельности которого ему довелось отчасти расхлебывать.

— Вы только подумайте, во что он пытался втянуть государя! — возмущался Бенкендорф. — Он просил издать указ о казни Верещагина через повешение и, чтобы утишить совесть монарха, пообещал, что никакой казни не будет, несчастного он заклеймит у виселицы и затем под конвоем отправит в Сибирь. Каково?!

Ростопчин действительно писал царю: «Я постараюсь придать торжественный вид этому зрелищу, и до последней минуты никто не будет знать, что преступник будет помилован».

— Да ведь это пытка! — презрительно бросил Волконский. — Пытка, и ничего больше!

Шаховской, ощущавший себя русским не менее Ростопчина, отреагировал в соответствии с профессиональными склонностями:

— Какой гнусный театр! Какая подлая комедия! В этом есть что-то не русское, а неизбывно золотоордынское. А вдруг он и в самом деле потомок Темучина?!

— Слышал бы его сиятельство, — рассмеялся Бенкендорф. — У графа, кроме московского имени, все остальное нерусское и вдобавок жена по департаменту иностранных исповеданий.

— Вот ты рассказывал на днях о высылке иноземцев из Москвы и упомянул некоего Турнэ?

— Да.

— А тебе известно, кто он? — спросил Шаховской.

— Да нет. Француз какой-нибудь.

— Ну, во-первых, он не француз, а бельгиец. И позже я, как опытный гурман, вспомнил, что Турнэ держал в Москве популярный ресторан. Ростопчин пригласил его к себе в повара за крупный гонорарий.

Бенкендорф и Волконский изумились.

— Взял он его перед уходом из Москвы в плети и сослал в Сибирь едва ли не за то, что Турнэ якобы злорадствовал по поводу бедствий, обрушившихся на Россию.

— Да, прав государь, посчитав после таких художеств, что Ростопчин не на своем месте, — сказал Волконский.

— Однако кое-кто думает, что Ростопчин поступал вовсе не глупо или, скажем так, не всегда глупо, — возразил Шаховской, нетвердый в собственных мнениях.

— История рассудит. А пока надо утишить взбаламученное море и избавить Москву от эпидемий. Кругом разбросаны десятки тысяч трупов людских и лошадиных, — поделился тяжелыми заботами Бенкендорф.

И среди всякой падали и нечистот в какой-то канаве догнивало тело умерщвленного юноши, павшего жертвой себялюбия и воинствующего национализма, ничего общего не имеющего с истинным русским патриотизмом.

В первых числах сентября Москву затопили подонки общества. Уголовные преступники и колодники вырвались на свободу, а частью были выпущены из острога по чьему-то приказу. Власть в столице испарялась по мере приближения Наполеона. Квартальные смылись прежде начальства. Начальство ощутило себя одиноким и тоже навострило лыжи. Все взоры были обращены к Ростопчину. Эвакуацию он проводил тайно, вывозил продовольствие, пожарный инвентарь, под покровом темноты отъезжали крытые повозки с государственными ценностями и архивами. Меньше прочего его беспокоили живые люди.

Поразительное качество русского начальства на протяжении веков!

— Люди ноги имеют — сами уйдут, когда надо, — говорил Ростопчин Обрезкову. — Главное, чтобы не вспыхнула паника. Паника начнется — Бонапартишка нас голыми возьмет.





Другая вековая боязнь — паника. От нее спасались обманом. Ростопчин очистил хранилища, запечатал и отправил денежную казну, а вслед за ней — Патриаршую. Москва лишилась оружия, пушек и боеприпасов. А в афишках Ростопчин издевался над трусами и беглецами. Он издавал приказы, запрещавшие уезжать и вывозить личное имущество, клялся и божился, что будет защищать каждый дом и каждую улицу до последней капли крови, хотя знал, особенно после Бородинского сражения, что Москву не удержать, и что огонь ее уничтожит, и что в нем погибнут тысячи мирных граждан, несчастных раненых, стариков и детей, не обладавших ни силами, ни средствами для бегства. Подобный двойственный подход погубил историческую репутацию Ростопчина и стер в памяти потомства то благое, что он совершил. Люди увидели его неискренность, и никакие ссылки на отсутствие другого выхода не вызывали понимания — каждому хотелось выжить, и каждый имел на то право.

Чтобы спасти Россию, мало ненависти к врагу, нужна и большая любовь к людям, ее населяющим. А так получилось — баш на баш!

Наполеон бежал из Москвы. Войско скелетов потянулось по Смоленской дороге. Но и в столице пролилось столько слез, что никаким мерилом не измерить.

Дикая расправа

Ростопчин перед собственным бегством затопил хлебные баржи и бочки с порохом, лишив обывателя способности к длительному сопротивлению, а сам призвал горожан собраться, чтобы идти защищать подступы к Москве. Искренен ли он был или действовал под влиянием минуты? Все подтверждает последнее. Плохо вооруженная и обманутая толпа собралась вокруг губернаторского дома.

— Веди нас, батюшка, на супостатов! — истошно вопили в толпе, потрясая дубьем, топорами и вилами-тройчатками. — Спасем Москву!

Иные — поумнее — стояли молча, мрачно ожидая, как в очередной раз их обведут и бросят на произвол судьбы: многие не сомневались в том. Однако никто не уходил.

Ростопчин выглянул из окна и начал разглагольствовать:

— Братцы, обождите одну минуту. — Дрожки между тем еще не подогнали к заднему крыльцу. — Сперва покончим с изменниками. Они куда хуже Бонапартишки. Они причина всех бедствий народных!

Толпа ширилась и полнела. Со всех концов сюда сбегались доверчивые люди. В этот момент конвой привел двоих: Верещагина и еще какого-то французика.

Обдумывая случившееся, Бенкендорф никак не мог объяснить причину появления у губернаторского дворца осужденного. Чего проще было вывезти такого важного преступника прочь, как это Ростопчин сделал с десятками неугодных и подозрительных горожан и иностранцев. Но нет! Верещагина Ростопчин оставил при себе, и мало того — приволок на Большую Лубянку перед собственным исчезновением. Зачем? Подобные действия иначе, чем корыстными мотивами, не объяснишь. А ведь шагу не ступал, чтобы патриотизм свой шутовской на всеобщее обозрение не выставить. Это появление Верещагина посреди разъяренной и одновременно воодушевленной на подвиг толпы весьма занимало Бенкендорфа. При авторитетном обер-полицеймейстере ничего похожего бы не произошло. Все упиралось в полицию!

Как комендант, он должен был вместе с обер-полицеймейстером Ивашкиным взять под стражу тех, кто учинил самосуд, или, по крайней мере, изучить обстоятельства прискорбного происшествия, которое получило резонанс и которое по справедливости считалось кровавым. Потомки про него, правда, забыли.

Бенкендорф велел разыскать свидетелей, и особенно драгун, сопровождавших Верещагина. Очевидцев оказалось немало, и, допрашивая их, Бенкендорф удивлялся причудам человеческой памяти. Наиболее складно отчитался непосредственный исполнитель вынесенного Ростопчиным на площади приговора драгунский капитан Гаврилов:

— Ваше превосходительство, я как в бреду находился. Верьте мне! Мало что сознавал. Такая тут катавасия началась. Кто бы не растерялся! Привели юношу во двор два унтера под командой моего вахмистра Бурдаева. Он хороша знал губернаторский дом, так как одно время находился при графе ординарцем. Человек этот, как смерть бледный, истощенный от тюремного заключения, стоял среди народа молча и смотрел на нас укоризненным взглядом, будто желал спросить: что вы со мной делаете? Я ни в чем не виновен.

Бенкендорф задал вопрос Гаврилову:

— Как сами вы объясняете привод Верещагина к губернаторскому дворцу? Почему его не отправили заранее вон из города, как других, а дождались, пока Наполеон не взобрался на Поклонную гору?

— Не могу знать, ваше превосходительство. Сам думал, но ничего до сих пор не надумал. Тайна здесь содержится какая-то. Не масоны ли тут замешаны?

— Ну дальше, дальше…

— Слухи разные по Москве бродили. Вот на всякий случай граф Верещагина и попридержал, чтобы предъявить в случае какой претензии.