Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 46

В правление сёгуна Иэнари (1786–1837) по-настоящему ничего изменилось, а если правительство заявляло, что предпринимает «реформы», они фактически сводились к системе Мацудайра Саданобу (1758–1829), основанной на мерах по наведению внешнего порядка, но не затрагивавшей сути проблем. С новой силой начались голодные бунты (на сей раз даже в Осаке). Администрация упорствовала, цепляясь за принципиальные позиции. Так, в 1790 г. объявили запрет на обучение любой доктрине, кроме конфуцианской доктрины Чжу Си, знаменитого китайского философа XII в. (1130–1200); тогда же усилили цензуру и — крайняя мера — запретили публично говорить что бы то ни было о недостатках властей.

Даймё кланов Запада (Тёсю) и Юго-Запада не только жили в относительной близости от Нагасаки, Ариты, Хирадо, куда регулярно приходили иностранные суда, но порой встречали и корабли — по преимуществу британские, — экипажи которых устраивали набеги, пытались вести торговлю или которые просто ветра занесли к японским берегам. Когда самураи пытались, грозя мечами, помешать иностранным морякам причалить, европейцы отвечали пистолетными выстрелами, а то и артиллерийскими залпами и если в конечном счете уходили, тем не менее сеяли страх, порой оставляя за собой раненых и даже убитых. Тех буси, которые пережили такие стычки, уже никто не мог убедить, что в данный момент, в начале XIX в., японская военная сила — первая в мире.

Поскольку таких случаев становилось все больше, а молва их еще и раздувала до бесконечности, в Кансае в конечном счете возникло сильное недовольство. Одни упрекали сёгуна, что он не общается с иностранцами, у которых надо выведать их материальные секреты; другие обвиняли правительство Эдо в выжидательной позиции — надо собрать большую армию и прогнать захватчиков. Мало-помалу патриотизм и стремление к модернизации образовали взрывоопасную смесь. Кансай все более неохотно терпел административное и юридическое главенство Канто. Спорной персоне сёгуна кланы Запада противопоставляли эмблематическую фигуру императора, украшенного добродетелями тем более чудесными, что о нем меньше слышали, и желали вернуть его исчезнувшую власть.

В Канто — и на побережье Тихого океана — похоже, были не так чувствительны к передвижениям иностранцев в Восточно-Китайском море. Горожане наслаждались живой «культурой Кансэй», то есть культурой эр Бунка (1804–1818) и Бунсэй (1818–1830). В глазах любителей цветных эстампов, романтической литературы и театра кабуки— всех популярных видов искусства, — это была, возможно, самая прекрасная эпоха периода Эдо, намного более занимательная, чем легендарная эра Гэнроку в конце XVII века. Теперь и здесь это была уже не буржуазная культура, как в Осаке в XVII и XVIII вв., а разновидность городской популистской цивилизации, делающей упор на бурлескное начало. Осмеянию подвергалось всё: политическая повседневность, знаменитости — актеры или спортсмены, монахи, женщины и даже призраки.

В это время между важностью буси, тем более напыщенных, чем меньше было у них денег, и язвительным юмором простонародья, охотно смеявшегося и над непристойностями, буржуазия искала собственный путь — форму серьезного выражения, которое бы учитывало новые достижения науки. Ее эстетическое чувство охотно принимало, например, рисунки Маруяма Окё (1733–1795), созданные в результате синтеза традиций. Этот художник, родившийся и проживший всю жизнь в Киото, сформировался исключительно в лоне японской традиции, но, отличаясь любознательностью, обогатил свою технику всем, что мог позаимствовать из иностранных изображений, прошедших через его руки: приемы, свойственные китайской живописи «цветов и птиц», которой занимались при династии Цин — китайской династии, современной режиму Эдо, — или представления о перспективе в европейском духе, представленной на гравюрах, которые распространяли голландцы. Рисуя с натуры, осваивая «оптические образы» ( мэганэ-э, оптические эффекты), он снова ввел реализм и даже гиперреализм в японское искусство, долгое время довольно далекое от таковых. Этот средний путь, реалистичный и ограничивающийся акварельной техникой, нравился буржуа: он хорошо выражал — с научной точностью и сдержанно в пластическом отношении — их чаяния, столь же далекие от ностальгического традиционализма двора, как и от удушающего и ретроградного дирижизма сёгуната.

Европейские фактории — самыми активными были британцы и голландцы — к тому времени уже давно обосновались в Кантоне. Конечно, разные компании Индий пытались найти и другие возможности, тем более что китайское правительство, по своей прихоти множа административные придирки, когда считало нужным, мешало, и нередко очень сильно, коммерции, которую и так делали весьма опасной перипетии морского плавания. Кроме того, две больших страны были фактически исключены из этих китайско-европейских отношений: Россия и совсем молодые США. Не имея возможности найти себе место рядом с другими в Кантоне, они начали обращаться к Японии. Так, в 1804 г. Н. П. Резанов, директор Российско-Американской компании (компании по добыче пушнины в Восточной Азии и на Аляске), попросил в Нагасаки об установлении торговых отношений; японская администрация ответила категорическим отказом. Через четыре года, в 1808 г., счастья в свою очередь попытал английский корабль — голландцы находились вне игры, так как их страну только что захватили наполеоновские войска, — сумев силой оружия прорваться в порт Нагасаки. Напрасные старания: капитан был вынужден сняться с якоря, не добившись ничего.





Однако в Японии, в интеллектуальных кругах, раздавалось все больше голосов, напоминающих о разумных подходах сёгуна Ёсимунэ и требующих большей открытости по отношению к иностранцам, о которых было известно так мало и которые тем не менее, казалось, обладают техническими знаниями, о которых японцы и представления не имеют. Пока дебаты не выходили за пределы сферы идей, сёгунат охотно демонстрировал открытость; в 1811 г. он разрешил создать новую службу («Бансё сирабэ сё»), которая бы занималась переводом с иностранных языков и обучением этим языкам, фактически — голландскому языку; понадобилось еще поколение, чтобы любители новинок обратились к английскому — языку могущественных американских и британских мореплавателей, самых заметных в Азии того времени, — и к немецкому.

Однако эта интеллектуальная добрая воля постоянно наталкивалась на концепцию политики, строго следующую принципу закрытости в том виде, в каком он был определен двести лет назад. Это с избытком демонстрирует история В. М. Головнина.

В самом деле, по воле случая в том же году, когда правительство приняло решение о создании бюро переводов, русский морской офицер, одно время служивший в британском флоте под командованием Нельсона, Василий Головнин (1776–1831), отважился войти в район Курил, отправляясь в долгое кругосветное плавание, чтобы изучить мир. Но японские суда береговой охраны неожиданно напали на русский корабль, досмотрели его и отвели в Японию, где экипаж оставался в плену по 1813 года. [9]Однако сёгунские власти выказали мудрость: они использовали капитана, посланного им судьбой очевидца и полиглота, чтобы подробно расспросить его о Европе, о европейских знаниях, о материальном могуществе тех наций, о которых едва имели представление на архипелаге, кроме как из устаревших сведений более чем двухвековой давности. Однако официальная позиция изменилась не сразу: через десять лет, в 1823 г., один немецкий врач, Филипп Франц фон Зибольд, приехал посетить голландскую факторию на Дэдзиме; он был туда направлен Нидерландской Ост-Индской компанией, па которую работал. Миссия Зибольда состояла в том, чтобы открыть школу «голландских наук», что, между прочим, показывает, насколько голландцы сознавали свою возможность оказывать влияние на Японию. Этот врач уже два года преподавал, когда сёгунат возобновил запрет на въезд в страну, направленный против всего иностранного. Тем не менее Зибольд в 1826 г. добился разрешения лично направиться в Эдо, чтобы встретиться там с сёгуном: здесь опять-таки проявилось расхождение между принципиальной позицией и действием, связанным с отдельным лицом, пусть даже последнее имело полномочия от какой-то организации. Похоже, в Эдо доктор жил приятной жизнью, встречаясь — помимо сёгуна — с учеными, прежде всего с астрономами и географами. Возможно, этого и оказалось для него роковым: за приобретение карты Японии — документа, который на Дальнем Востоке традиционно относят к типу «оборонных секретов», — Зибольд был обвинен в шпионаже в пользу России и выдворен в 1829 году. Он оставил в стране подругу-японку и двухлетнюю девочку, которую родила ему первая (эта девочка доживет до 1903 г.). Она символизирует время великих перемен, которое настанет лет через тридцать, в 1859 г., но это уже другая история.

9

Вернувшись в Россию, он опубликовал воспоминания: «Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев в 1811, 1812 и в 1813 гг.»