Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 142 из 148

Графиня Лиля выпила залпом стакан белого вина и продолжала:

– И этому… Желябову… Красавцу… Дают говорить, и он произносит длинные пропагандистские речи. Зачем это, Порфирий, зачем?

– В угоду обществу.

– Очень нужно, – пожимая широкими плечами, сказала Лиля.

– Их казнят? – тихо спросила Вера.

– А что же? Наградить их прикажешь? Не было в России ещё такого ужасного преступления. И по закону.

– А разве государь не может простить их?

– Государь… Знаю… Слышала… Толстой писал из Ясной Поляны… Писатель. Какое ему дело? Царь не может их простить. Простить их – это пойти против своего народа в угоду маленькой кучке интеллигенции. Простить их?.. Ну-ка, милая, прости их… Они тебе покажут по-настоящему.

И, обернувшись к Афиногену Ильичу, графиня Лиля сказала с оживлением:

– Мне сказали на суде – казнь будет публичная… На Семёновском плацу. В Петербурге палача не оказалось, так будто выписывают из Москвы, и называется он – заплечных дел мастер – по-старинному.

– Вот этого как раз и не нужно, никак не нужно, – тихо сказал старик. – Казнь – страшная вещь, и не надо делать из неё зрелища.

– Но, папа, – сказал Порфирий, – такая публичная казнь устрашает.

После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться.

– Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.

– Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Всё худеешь… И бледная какая стала… Замуж пора…

Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тётку до передней.

XXXII

На другой день после суда, 29 марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.

Рысаков и Михайлов подали прошения на высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности, и исполнение над нею приговора было отложено [225].

Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, – публичная.

Накануне казни в дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осуждённым было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. «Полагаю себя недостойным», – сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедаться и приобщаться отказался: «Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мною не стоит».

Желябов и Перовская отказались видеть священника.

День третьего апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семёновский плац с ещё не подтаявшим снегом, с лужами на нём, с раннего утра был полон народными толпами.

Вера пошла проводить осуждённых. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она пошла на Шпалерную и видела, как из ворот дома предварительного заключения одна за другой, окружённые конными жандармами, выехали чёрные, двухколёсные, высокие, на огромных колёсах, позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в чёрные, грубого сукна арестантские халаты и чёрные шапки без козырьков. Вера сейчас же узнала Желябова по отросшей красивой бороде. Рысаков сидел, выпучив от ужаса глаза, и всё время ворочал головой. Во второй колеснице сидели Кибальчич и Михайлов и между ними Перовская; все в таких же арестантских халатах. Михайлов и Кибальчич были смертельно бледны. На лице Перовской от мороза был лёгкий румянец. У каждого преступника на груди висела доска с надписью: «Цареубийца».

Когда колесницы выезжали из ворот, Вера видела, как разевал рот громадный Михайлов, вероятно, что-то кричал, но в это время в войсках, стоявших шпалерами подле ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.

Вера пошла с толпою за колесницами. Всё время грохотали барабаны. Возбуждённо гомонила толпа.

Ни от кого Вера не слышала слов сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.

– Повесят!.. Их мало повесить… Таких злодеев запытать надоть.

– Слышь – её, значит, в колесницу сажают, ну и руки назад прикручивают, а она говорит «Отпустите немного, мне больно». Ишь, какая нежная, а когда бонбы бросала, не думала – больно это кому или нет? А жандарм ей и говорит: «После ещё больней будет».

– Генеральская дочь, известно, не привычна к такому.

– Живьём такую сжечь надобно. Образованная…

– Те мужики по дурости. А она понимала, должно, на какое дело отважилась.

Войти на Семёновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было непросто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семёновских казарм и с высоты видел всё, что делалось на плацу.

– Помощники палача, – говорил кто-то осведомлённый, – из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается – смело идёт… Красивый из себя мужчина… Ведут Рысакова. Ослабел, видно… под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями…

Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:

– Читают чего-то.

– Прокурор приговор читает, – поправили его.

– И не прокурор вовсе, а обер-секретарь Попов, – пояснил тот, кто всё знал.

– Священник подошёл с крестом. Целуют крест…

– Неверы! А, видать, народа боятся. Себя показать не хотят.

– Желябов молодцом, что солдат, стоит пряменький, а Перовская ослабела. Валится, помощники поддерживают.

За спинами Вера ничего не видела, но по этим отрывистым словам она мучительно и явственно переживала всю страшную картину казни.

– Целуются друг с дружкой, видать, проститься им разрешили.

– Поди, страшно им теперича!

– Ну, как! А убивать царя шли – пожалели ай нет?

– Рысаков к той маленькой подошёл, а она отвернулась.

– Значит, чего-то не хочет… Злая, должно быть. На смерть оба идут, а всё простить чего-то не желает.

– Змея!

– Мешки надевают… Саваны белые… Палач поддёвку снял… Лестницы ставит.

Опять забили барабаны, и мучительно сжалось сердце Веры. В глазах у неё потемнело. Ей казалось, что вот сейчас и она вместе с ними умрёт.

Вдруг всколыхнулась толпа. Стоном понеслось по ней:

– А-а-ах-хх!

– С петли сорвался!..

– Который это?

– Михайлов, что ль… Чижолый очень. Верёвка не сдержала.

Из толпы неслись глухие выкрики:

– Его помиловать надоть!

– Перст Божий… Нельзя, чтобы супротив Бога!..

– Простить, обязательно простить! Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося.

– Завсегда таким бывает царское помилование. Пришлёт своего флигель-адъютанта…

Глухо били барабаны.

– Вешают… Снова вешают…

– Не по закону поступают.

– Опять сорвался. Лежит. Обессилел, должно быть.

– Третий раз вешают… Верёвка, что ли, перетирается?..

– Вторую петлю на него набросили.

– Ну и палач! А ещё заплечных дел мастер прозывается. На хорошую верёвку поскупился…

– Уж оченно он чижолый, этот самый Михайлов.

И ещё минут двадцать в полном молчании стояла на площади толпа. Должно быть, тела казнённых укладывали в чёрные гробы, приготовленные для них подле эшафота.

Потом толпа заколебалась, пошатнулась и с глухим говором стала расходиться. Послышались звуки военной музыки, игравшей весёлый марш. Войска уходили с Семёновского плаца.

Вера тихо шла в толпе. Вдруг кто-то взял её за руку выше локтя. Вера вздрогнула и оглянулась. Девушка в плохонькой шубке догнала Веру. Она печальными, кроткими глазами, в которых дрожали невыплаканные слёзы, внимательно и остро смотрела на Веру.

Вера видела эту девушку на встрече Нового года на конспиративной квартире у Перовской, она не знала её фамилии, но знала, что звали её Лилой.

225

Гельфман не была казнена. В крепости она родила ребёнка, который вскоре умер, и сама она умерла от родильной горячки.