Страница 4 из 132
Он привязался к одному умненькому и дружелюбному пареньку, хилому и по виду чахоточному. Отношения их стали дружбой почти классической, подобной той, что объединяла Давида и Ионафана, при том что Брэнгуэн играл роль подчиненную — Ионафана. На равных он с другом никогда не был — настолько тот превосходил его интеллектуально, оставляя его, пристыженного, маячить на заднем плане в тени. Поэтому, едва окончив школу, мальчики разошлись в разные стороны. Но Брэнгуэн навсегда запомнил, что был у него друг, и отрадное воспоминание это навеки стало для него путеводной звездой, освещавшей ему путь во мраке.
Том Брэнгуэн рад был вернуться на ферму, где он чувствовал себя легко и свободно. «Если на плечах у меня вместо головы — кочан капусты, то и место мое — на грядках», — заявлял он раздосадованной матери. Уж слишком низкого мнения о себе он придерживался. Что не мешало ему с удовольствием работать на ферме, радуясь движению на вольном воздухе, когда можно вновь вдыхать в себя запахи земли, чувствовать себя молодым, крепким, веселым и по-своему смекалистым, что давало силу и право позабыть о собственных изъянах и, не считая отдельных вспышек ярости, быть в прекрасных отношениях со всем и всеми.
Когда Тому исполнилось семнадцать, отец его упал со стога и сломал себе шею. После этого однообразное течение жизни на ферме для матери, сына и дочери стало прерываться лишь редкими посещениями и громогласными сетованиями мясника Фрэнка, затаившего обиду на весь мир, который, по его мнению, постоянно недодавал ему положенного. Особенно плохо он относился к Тому, которого называл выблядком; за эту ненависть тот с лихвой платил ему тем же, наливаясь краской злобы и голубоглазой яростью. Эффи держала сторону Тома, вместе с ним ополчаясь на Фрэнка. Однако во время наездов из Ноттингема Альфреда, медлительного и несловоохотливого, понурого, но обращавшегося с домашними с некоторой долей презрения, Эффи, равно как и мать, солидаризировались с ним, оставляя Тома в небрежении и тени. Юношу раздражал ореол, которым женщины окружили фигуру его старшего брата только лишь за то, что тот жил вне дома, придумывал узоры для кружев и считался без пяти минут джентльменом. Но было в Альфреде нечто и от Прометея прикованного, что женщинам в нем и импонировало. Позднее Том лучше понял брата.
В качестве младшего Том приобрел некоторый вес, когда на плечи его легли заботы о ферме. Восемнадцати лет от роду он оказался способен выполнять все то, что раньше делал отец. Но центром и стержнем семьи, конечно, по-прежнему являлась мать.
Юноша вырос человеком простодушным и чутким, умевшим радоваться каждому моменту жизни — работал ли он, скакал ли на коне или гнал телегу на базар; имелись у него и дружки, с которыми он порой напивался, играл в кегли или отправлялся куда-нибудь в балаганы. Однажды, напившись в пабе, он уединился наверху с проституткой, которая его и соблазнила. Было ему тогда девятнадцать лет.
Случай этот его потряс. В тесном кухонном мирке на ферме женщина всегда занимала главенствующее положение. Мужчины уважали ее мнение во всем, что касалось домашнего хозяйства, поведения и морали. Женщина и являлась символом идеальной жизни, которая основана была на принципах морали и догматах религии. Мужчины передоверяли ей собственную совесть, как бы говоря: «Храни ее, будь ангелом у врат, куда я вхожу и из которых выхожу». И женщина исполняла эту миссию, являясь для мужчины его тайным прибежищем; ее похвалой он гордился, ее осуждение воспринимал с негодованием, противясь и бунтуя, но внутренне никогда не оспаривая ее права судить. Мужчинам она была необходима как основа основ, от которой они были зависимы. Без нее они чувствовали бы себя колеблемым тростником, что трепещет на ветру, склоняясь в разные стороны. Она была их якорем и опорой, воплощая собой, как ни мерзко порой было об этом думать, десницу Божью.
Первый опыт свежего девятнадцатилетнего юноши, знавшего дотоле лишь мать и сестру, с проституткой в пабе его сильно испугал. Это была совсем другая женщина, не похожая на мать или сестру.
И что теперь? Он был в растрепанных чувствах, ощущая растерянность, и мучительный гнев, и первые ростки раскаяния вперемешку с ледяным страхом — а вдруг этим все и исчерпывается, вдруг и дальнейшие его отношения с женщинами ограничатся лишь этой пустотой и никчемностью? Присутствовал в его чувствах и легкий стыд перед проституткой, и страх, что она станет презирать его за неумелость; были тут брезгливость, и опаска, и минута леденящего ужаса при мысли, что может подхватить от нее болезнь, и во всей этой пугающей сумятице чувств прорезался трезвый голос здравого смысла, говоривший, что не так это все важно — ведь пока он не болен. Вскоре он успокоился — и вправду не так уж это оказалось важно.
Но опыт этот поразил его, заронив в сердце недоверие и усилив гнездившийся в душе страх перед тем, чем он был на самом деле. Через несколько дней, однако, он оправился, обретя прежнюю беззаботность, голубоглазую ясность и прямоту взгляда, безмятежный румянец и хороший аппетит.
Но это была лишь видимость. На самом деле толику своей жизнерадостной уверенности он утратил, и жизнь его омрачило сомнение.
На некоторое время он присмирел, не так бесшабашно пил, не так доверительно беседовал. Разочарование от первого физического контакта с женщиной вкупе с врожденным смутным желанием найти в женщине воплощение сокровенных и возвышенных страстей, обуздало его порывы. Было нечто, что он страшился потерять, хоть и не до конца верил, что обладает этим «нечто». Первый опыт был не так уж важен — важна была любовь, таившаяся в глубине души, чувство пугающее и самое серьезное из всех его чувств.
Его стали мучить желания, воображению то и дело рисовались сладострастные картины. Но искать успокоения в объятиях продажной женщины мешали не только природная брезгливость, но и воспоминание о жалком и скудном первом его опыте Он был таким незначительным, мелким, таким механическим, что Том боялся рискнуть повторить его вновь.
Инстинктивно он боролся с собой, пытаясь сохранить в себе нетронутой природную веселость. Ведь от рождения он был жизнерадостен, его переполняли открытая энергия и живость. Но сейчас веселость получалась какой-то натужной. Во взгляде мелькала принужденность, лоб то и дело бороздили морщины. Бурливое оживление перемежалось молчаливой понуростью, и дни текли друг за другом — смутные, сумеречные.
Сам он, по сути, не замечал перемены, будучи в постоянном раздражении и тоске. Но он отдавал себе отчет в том, что все время, беспрерывно, думает о женщинах, о женщине, и это его бесило. Он не мог освободиться от желания и стыдился его. Раз или два он заводил интрижку с девушками в надежде на быстрое развитие событий, но если девушка была ему мила, уже одно это не позволяло двигаться к развязке. Само присутствие девушки рядом сковывало его. Не мог он так думать о ней, не мог воображать ее по-настоящему обнаженной. Ведь это была девушка, которая ему нравилась, девушка, чье тело он даже подумать не смел обнажить. Он знал, что абсолютная обнаженность — не для них с этой девушкой. К тому же, заводя легкие связи, где с самого начала проглядывался финал, он рисковал подвергнуться оскорблениям, так что трудно было сказать, чего ему больше хочется — бежать без оглядки или не препятствовать природе и пламени страсти. И в который раз он убеждался в одном — незначительность, бедность таких отношений вызывала у него лишь презрение. Презирал тогда он не себя и не девушку — но то, к чему в результате все сводилось, презирал горько и глубоко.
Потом, когда ему исполнилось двадцать три, мать его умерла и он остался дома один с Эффи. Смерть матери была новым и нежданным ударом. Он не мог постигнуть этой утраты, зная, что не стоит и пытаться ее постигнуть. Остается лишь подчиниться, склонить голову перед ударом, который обрушивается, как гром среди ясного неба, оставляя после себя след, который саднит и болит, когда прикоснешься к нему. Он стал бояться судьбы, ополчившейся против него. Ведь он любил свою мать.