Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 139

— Я все думаю о тебе, Макс. И вот что понял: ты — ковбой.

— Ковбой?

— Все эти разговоры о том, что достойно и правильно для мужчины. Надо быть мужчиной. Мужчина поступает так-то и так-то…

Про себя он думал: мужчина сделал бы что-нибудь в ту ночь, когда Анри и Жак убивали калеку в переулке.

— Ну, это дело чести, вопрос гордости. Тем, что ты есть, тебя делает твое дело. Конечно, ты можешь сделать из себя что-то другое. Но тогда нам с тобой не по пути, ковбой.

— А кто, черт возьми, сказал, что я хочу быть с тобой? Я для того добрался от Америки до Парижа, чтоб англичанин учил меня кодексу Запада? С ума сойти.

— Такова жизнь, старина. Постучим малость?

Годвин совершенно не мог потом вспомнить, как шла в тот день игра, зато он никогда не забывал полученного от Макса выговора. К этому тоже требовалось привыкать.

Казалось, он каждый день встречается с новыми людьми, постоянно пишет, сидит в баре под редакцией, превращая заметки в связные фразы, почти не спит, словно он подсел на какой-то наркотик, избавляющий от необходимости сна.

Однажды ночью вся компания: Тони с Присциллой, и Клотильда, и Мерль Б. Свейн, и еще один репортер, и парень из «Таймс» по имени Сэм Болдерстон — отправилась с ним в клуб во дворец Клиши, чтобы послушать, как Лесли Хатчинсон играет на фортепиано и поет неимоверно шелковым голосом. Они услышали тогда несколько новых номеров: «Among Му Souvenirs», «Му Heart Stood Still», «Му One and Only», танго «Jalousie», «Swonderful», «Thou Swell», «Side by Side», «Strike Up the Band»… Годвин никогда еще не слышал ничего подобного, столь совершенного и таинственного.

По дороге домой ненадолго зашли в кафе, а потом Присцилла умудрилась остаться с Годвином наедине, пропустив Клотильду с Тони вперед.

— По-моему, отец не прочь завести роман с Клотильдой, — сказала Присцилла. — Вам не кажется, что это неблагоразумно?

— Боже мой, ну и вопросы!

— Ну, я же знаю, что вы с Клотильдой друзья, — я, знаете ли, не совсем уж ребенок. Но у вас с ней несерьезно, а для него это было бы хорошо…

— Кто сказал, что у меня с Клотильдой несерьезно?

Присцилла хихикнула и зашептала:

— Вы только к себе по-настоящему серьезно относитесь.

— О, так ли? И кто вам это сказал?

— Вы не поверите, сколько всего я могу сообразить сама. Но говоря о моем отце: сегодняшняя прогулка ему на пользу, и вы же видите, как ему с ней хорошо. Это, конечно, из-за моей матери, она у него прямо как жернов на шее. Вы много слышали разговоров про мою мать?

— Не так уж много. Кто-то, помнится, назвал ее яркой.

— Угу. Могла быть и я, — сказала она.

Уже у калитки она на минуту задержала его.





— Завтра придете на чай, Роджер?

— Если смогу.

Она медленно улыбнулась. В листве играл ветерок.

— Вы сможете. Чай со мной и бильярд с папой.

И повернулась к Клотильде.

— Доброй ночи, Клотильда.

Тони Дьюбриттен улыбался взрослым манерам дочери. Он снисходительно подмигнул Годвину. Кажется, он совсем забыл о случайной встрече у двери Клотильды. Может, это случилось и не с ними. Годвин задумался, часто ли они теперь встречаются, но тут же отмел эту мысль. Какая в сущности разница?

В то лето Годвин чуть ли не каждый день заходил к Дьюбриттенам. В доме всегда было прохладно, сумрачно и спокойно, независимо от того, что творилось с Парижем за стеной сада. Часто появлялся и Худ. Тогда они играли в бильярд, или просто сидели и разговаривали, потягивали бренди с содовой или лимонад, и слушали, как гудят в саду насекомые. Где-то вдалеке слышалась скрипка Присциллы, играющей упражнения, и, слава богу, играла она совсем неплохо. Возможно, в это время другие бездельники слушали, как те же этюды играл Фриц Крейслер. В манере Присциллы была теплота, какую не часто услышишь у таких молодых исполнителей. А если она не играла, чувствовалось, как она двигается где-то в глубине безупречных полутемных комнат в своем летнем платьице — меняет цветы в вазах, а временами выглядывает к мужчинам, чтобы спросить, не нужно ли им чего. Годвин украдкой подглядывал за Худом и видел, как тот провожает ее взглядом, и что-то, похожее на отчаяние, отражается на его лице. Или это было желание? Годвин прекрасно понимал, что Макс Худ совершенно не похож ни на кого из знакомых ему людей — очень во многих отношениях.

Иногда Дьюбриттен с Худом отправлялись куда-нибудь вместе — к своему брокеру, или на скачки, или на какие-то туманные деловые встречи, а Годвин и Присцилла выходили в сад, где плескался фонтан, и усаживались в шезлонги почитать. Годвин читал «Красное и черное», а она это, понятно, уже прочитала и теперь осиливала «Мидл марч» Троллопа и Теккерея. Жившие в доме кошки разваливались рядом с таким видом, словно не заснуть для них было великим подвигом. Шевелились они только для того, чтобы передвинуться на солнышко, да еще потянуться и зевнуть. У выкрошившегося основания фонтана понемногу собиралась пыль. В тени порхали мелкие птицы. Годвин нередко брался писать, отложив Стендаля в сторону. Он всегда замечал, если Присцилла наблюдала, как он работает, но ему это не мешало.

Он тоже следил за ней, иной раз глаз не мог оторвать. Отчасти оттого, что знал, как думает о ней Худ, отчасти потому, что сам пытался определить для себя, что же в ней такое есть, что позволило ей занять так много места в жизни каждого из них, а отчасти потому, что с каждым новым днем она казалась ему все красивее.

Она приносила ему чай со льдом, и ловила на себе его взгляд, и улыбалась, словно дозволяя ему смотреть, сколько захочется. Иногда он замечал ее ресницы, какие они длинные. А иногда волну недавно уложенных волос, срезанных чуть ниже уха под таким углом, что напоминали лезвие ятагана. Иногда, как она выходит на свет из тени дома, и одного этого было довольно, чтобы заставить мужчину пойти на все… даже писать стихи.

Она всегда просила его прочитать написанное, и слушала, склонив голову, кивая или хмурясь, как он читает о Хемингуэе, или о Хатче, или о Шевалье, или об американцах, играющих в теннис в парке под взглядом памятника Виктору Гюго, взирающего на их упражнения.

Однажды, когда они особенно поздно засиделись ночью, а день выдался особенно тихий и жаркий, он сидел в полусне, уронив на колени «Красное и черное», и его выдернул на поверхность звук ее голоса. Она заговорила о своей матери. Без особенных причин. Просто начала:

— Мою мать зовут леди Памела Ледженд. Очень старый род из Бука. Она делает вид, что ей безразлично, но никогда не забывает об этом, это входит в ту игру, которую всегда ведем мы, англичане.

— Бук — это где?

— Букингемшир. Букингемские Ледженды, знаете ли, почти легенда. Совсем несмешная шутка, но леди Памела в глубине души принимает это очень серьезно. Ледженд воевал с Веллингтоном, и Ледженд плавал с Нельсоном, и какой-то Ледженд повел шестьсот своих людей в Долину Смерти и бог весть куда еще — кто-то из Леджендов даже участвовал в «войне за ухо Дженкинса». [39] Леди Памела Ледженд немножко не такая выдающаяся… она не желает признавать разницы между «прославленной» и «пресловутой». Я и то понимаю, а мне всего четырнадцать. Она очень красивая, и очень любит то, что называют «нескромностью», а для отца это довольно тяжело. Бедный отец. Он бывает таким милым. Кто-то однажды сказал, что у старика Тони кровь такая жидкая, что ему все равно, кто валяет его жену, лишь бы ему самому не пришлось. Это не для моих ушей говорилось, просто кто-то из старых соседей по поместью обмолвился, друзья семьи… я толком не понимала, что это значит, пока не подросла.

— Не очень-то это, должно быть, приятно и для вас, и для вашего отца.

— О, для леди Памелы люди всегда находят оправдания… Одна нескромность — трагедия, две — бесчестье, а вот если их совершаешь дюжинами, это становится твоим стилем. Это мне Макс Худ сказал — забавно, да? Это правда, Роджер?

39

В 1739 голу капитан Дженкинс рассказал в палате общин о том, что испанцы отрезали у него ухо и ограбили корабль. Это произошло после того, как Испания начала досматривать английские корабли в связи с началом незаконной торговли с испанскими колониями в Америке. Премьер-министр Р. Уолпол уступил требованию палаты общин начать против Испании войну. В дальнейшем конфликт был поглощен войной за Австрийское наследство (1740–1748).