Страница 52 из 59
Гораций лучше многих других знал истинную цену счастья и то, каких наслаждений позволяет достичь душевная безмятежность. Но он не ведал, что эти наслаждения достижимы только немногими. И хотя он жил в согласии с ценностями традиционной морали, он понимал, что ни философы, ни моралисты не могут требовать от народа строгого порядка жизни, подчиняющегося непонятным правилам:
Каждый волен выбирать, как ему жить. Главное — по крайней мере, иметь иллюзию, что ты счастлив:
Доказательства здорового оптимизма Горация мы находим даже на надгробных плитах: «Все, что я съел и выпил, все это я уношу с собой»; или: «Что составляет нашу жизнь? Бани, вино, женщины». Но мы чувствуем пронзительную нотку разочарования и нигилизма у этих людей, для которых наслаждения жизни оказались в конце концов лишь призраком счастья. Сам же Гораций упрекает Августа в покровительстве самых извращенных вкусов публики во время театральных представлений: зрители невежественны, глупы и готовы надавать затрещин, если им что-нибудь не по нраву. Прямо посреди красивых стихов они требуют медвежьей забавы или кулачных боев — таковы излюбленные зрелища плебса. Да и всадники не слушают больше тексты, предпочитая более легкие развлечения: «От уха к блуждающим взорам переселились уже все наслажденья в забавах пустячных». Тем не менее император не отказывался удовлетворять этот праздный народ, после того как рабская сила выполняла все основные работы. С помощью этих подачек он привязал к себе народ. Плебс ждал от власть имущих хлеба и зрелищ, а праздность, в основном не слишком способствовавшая развитию ума, порождала новые требования, еще более грубые, больше не удовлетворяясь простыми удовольствиями Республики времен Катона.
Рим, став столицей мира, осознал себя обязанным предложить своим гражданам мечту, невозможную, но соразмерную с их невероятной властью. Публика жаждала сенсации, требовала чуда. Ей больше недостаточно было смотреть на экзотических животных, ей хотелось увидеть несуществующих, мифологических зверей, и зачарованные зрители аплодировали страусам, окрашенным в ярко-красный цвет, или львам, чья грива была посыпана золотой пудрой. Арена превратилась в место, где воплощались самые известные мифы, словно устроитель игр, кроме той власти, которую он имел над миром, смог обрести власть над природой и сверхъестественным: Нерон, а затем Тит демонстрировали потрясенным римлянам совокупление чудовищного быка и Пасифаи, помещенной в деревянную корову. Были поставлены все мифы вплоть до падения Икара! Зрители смотрели на Муция Сцеволу, опускавшего правую руку в огонь без единого крика; они смотрели на битвы, в которых сражались насмерть и велся подсчет убитым (не только осужденным на смерть, но и добровольцам!). Не было ничего невозможного для римлян — царей мира, желавших видеть, как их мечты воплощаются в реальность. От народа зависела популярность устроителей игр. Одурманенный таким образом народ меньше думал о своем призрачном существовании и будущем.
Действительно, любопытно отметить, что римскому менталитету был неведом страх будущего. До паники, вызванной Второй Пунической войной, в Риме не существовало предсказаний. Никому не требовалось знать о своем будущем. Практика предсказаний, обнаруживавшая беспокойство человека своим будущим, появилась в Риме почти одновременно с мистическими культами, от которых не смогла избавиться Республика, а еще меньше Империя. Эти культы отвечали психологической растерянности, предлагая сверхъестественные возможности сверхчеловеческого познания с помощью разнообразного числа чувственных и практически всегда эротических приемов, от опьянения до гипноза. Посвященные, нарушая действующие социальные законы, верили, что, погружаясь в экстаз, достигают идеалов любви и братства, а также равенства и божественности. Пребывая в неуверенности, человек испытывал потребность быть спасенным, он искал помощи, которую больше не давала ему повседневная жизнь. Таким образом, он понемногу осознал, что наслаждения, благодаря которым он забывал на время о превратностях бытия, не могли ему дать единственный предмет его поисков: счастье. Если это счастье не существовало на земле, возможно, его можно было найти в другом месте.
Первые проявления этих изменений в римском менталитете обнаруживаются в стоицизме. Иерокл во II веке н. э. говорит: «Наслаждение подобно концу — такова доктрина блудницы». Веком ранее Сенека уже отмечает, что радость, испытанная человеком в наслаждении, является радостью искусственной. «Один ищет радость в пирушках и роскоши, другой — в честолюбии, в толпящихся вокруг клиентах, третий — в любовницах, тот — в свободных науках, тщеславно выставляемых напоказ, в словесности, ничего не исцеляющей. Всех их разочаровывают обманчивые и недолгие услады, вроде опьянения, когда за веселое безумие на час платят долгим похмельем, как рукоплесканья и крики восхищенной толпы, которые и покупаются, и искупаются ценой больших тревог» [182] .
В III веке мораль наслаждений, гедонизма исчезает. Римлянин ищет более глубокого, подлинного счастья, которое обретает в вечной жизни. Это новое требование объясняет то влияние, которое получит христианство. Христианская мораль в конце эпохи Империи сурова, но она обещает тому, кто ей последует, истинную жизнь. Однако эта истинная жизнь не является жизнью, которой человек живет на земле. Это жизнь в Царстве Божием. Человек на земле — всего лишь чужак, странник. И эта мораль, уверяющая человека в том, что он попадает в Царствие Небесное, требует строгой жизни; иными словами, она противопоставляет себя всему тому, что многие римляне считают смыслом своего существования. Разумеется, обычаи не могут измениться в одночасье. Климент Александрийский допускал, что христиане могут участвовать в пирах или что женщины могут носить украшения, но епископы без конца напоминали верующим, что не следует участвовать в языческих церемониях или ходить в театр или цирк, поскольку можно навсегда лишиться своего единственного спасения: Царствия Небесного.
Понятно, что эти изменения происходили с трудом, но они происходили, оказываясь не всегда приемлемыми для тех, кто прежде всего верил в человека и для кого жизнь имела смысл только при условии получения от нее каких-то наслаждений. Взамен наслаждений христианская мораль предлагала счастье. Можно ли было раздумывать? Единственной помехой было то, что это счастье так и оставалось обещанием, и следовало сперва умереть, чтобы узнать, имеешь ли ты на него право. И многие предпочли все же столь призрачному счастью сиюминутные наслаждения, повторяя вслед за Катуллом:
180
Гораций.Послания, I, VI, 15–20. Перевод Н. Гинзбурга.
181
Гораций.Послания, I, VI, 56. Перевод Н. Гинзбурга.
182
Сенека.Нравственные письма к Луцилию, 59, 15.