Страница 96 из 112
Глава 89
1879
В этот вечер она, слепо и бессмысленно уставившись на книжную страницу, засиделась допоздна. Когда часы внизу отбивают полночь, она причесывается, вешает платье на крючок в гардеробе. Натягивает на себя вторую ночную сорочку, лучшую из двух, с крошечными рюшами по вырезу и на запястьях, с миллионами сборок, прикрывающих грудь, а поверх накидывает и подпоясывает халат. Она умывается над тазиком, надевает бесшумные вышитые золотом ночные туфли, берет ключ и задувает свечу. Она опускается на колени у кровати и произносит короткую молитву в память добродетели, с которой она расстается, заранее умоляя о прощении. Только почему-то, закрыв глаза, она видит Зевса.
Дверь открывается без скрипа. Толкнув его дверь в дальнем конце коридора, она убеждается, что замок не защелкнут, и все становится ясно, и от этой ясности громко стучит сердце: она с бесконечной осторожностью закрывает дверь за собой и запирает ее. Он тоже зачитался в кресле у закрытого шторой окна, под свечой на столе. У него старое лицо, в колеблющемся свете оно вдруг становится похожим на череп, и она подавляет порыв убежать обратно. Потом он встречается с ней глазами, у него мягкий, мудрый взгляд. На нем алый халат, она никогда не видела этого халата. Он закрывает книгу, задувает свечу и, поднявшись, чуть раздвигает шторы: она понимает, что теперь им, в проникающем с улицы свете газовых фонарей, хотя бы смутно будет видно друг друга, а снаружи ничего не заметят. Она не движется. Он подходит к ней, нежно опускает ладони ей на плечи. Она ищет его взгляд в смутном свете. «Моя самая дорогая», — шепчет он. И ее имя.
Он целует ее губы, начав с уголка. Сквозь ее страхи и сомнения открывается дорога, залитая солнцем, он шел по ней годами, когда она еще не знала его, может быть, даже не родилась — дорога, ведущая под сень платанов. Он часто-часто целует ее губы. Она в ответ кладет руки ему на плечи, чувствует узлы его суставов под шелком, механизм налаженных часов, ветвь гордого дерева. Он пьет из ее губ, пьет их юность, шепчет в пустоту ее рта слова, которым научила его любовь десятки лет назад, роняет камешки в колодезь.
Когда она задыхается, он выпрямляется, расстегивает жемчужную пуговку на горловине халата и опускает в вырез ласковую чашу ладони, спускает халат с плеч, дает ему упасть на пол. На миг она пугается, что для него это — лишь очередной урок анатомии, ведь он опытный мужчина, старый мастер кисти, друг натурщиц. Но вот он касается ее губ одной рукой и медленно опускает вниз другую, и она замечает блеск, соленые струйки на его лице. Это он остался без кожи, не она. Ему искать утешения в ее объятиях почти до утра.
Глава 90
МАРЛОУ
Кайе жил в доме с видом на бухту Акапулько, на террасе высоко над изгибом берега. Это был один из районов элегантных саманных домов, теснившихся среди олеандров и оштукатуренных стен, украшенных бугенвилеей. На звонок вышел усатый мужчина в белом халате официанта. За воротами дома Кайе другой мужчина в коричневой рубахе и брюках прилежно поливал траву и апельсиновые деревья. Были и птицы в ветвях, и вьющиеся розы у стены. Мэри, остановившись рядом со мной, в длинной юбке и светлой блузке, оглядывалась по сторонам, запоминая цвета, чуткая, как кошка, и смело держала меня за руку. Я с утра позвонил Кайе, проверяя, готов ли он меня принять, добавил, что надеюсь, он не будет возражать, если я приведу с собой еще одного художника, и получил его сдержанное согласие. Голос в телефонной трубке был низким и сочным, с акцентом, возможно, французским.
Сейчас дверь среди цветов отворилась, и навстречу нам вышел мужчина. Сам Кайе, сразу решил я. Он был невысок, но производил впечатление. На нем был черный жакет, как у Неру, поверх темно-синей рубашки, в руке он держал зажженную сигару, и дымок уходил к нему за спину в дверной проем. Волосы белые и густые, кожа кирпичного цвета, словно обожженная за много лет на мексиканском солнце. Вблизи я увидел теплую открытую улыбку, выцветшие старческие глаза. Мы обменялись рукопожатием.
— Доброе утро, — сказал он тем же сочным баритоном и привычным жестом поцеловал Мэри руку. Потом придержал перед нами дверь.
Внутри было очень прохладно, — кондиционер и толстые стены. Кайе провел нас по коридору с низким потолком сквозь ярко окрашенную дверь в просторную комнату с колоннами. Я поймал себя на том, что изумленно глазею на великолепные картины, бросавшиеся в глаза с каждой стены. Обстановка была современная, мебель не занимала много места, но эти картины, по четыре-пять в ряд, от высоты пояса до потолка — калейдоскоп! Сколько стилей и эпох! От нескольких полотен, похожих на голландцев или фламандцев семнадцатого века, до абстракций и тревожащих душу портретов, по-моему, Элис Нил. Впрочем, главное место было отведено импрессионистам: солнечным полям, садам, тополям, водам. Мы словно шагнули за порог, отделявший Мексику от Франции, в другой свет. Правда, некоторые из окружавших нас полотен могли принадлежать англичанам или калифорнийцам девятнадцатого века, но я с первого взгляда почувствовал, что перед нами — наследие Кайе, знакомые ему, исхоженные места. Быть может, потому он и собирал их изображения.
Я услышал, как рядом шевельнулась Мэри: она отошла, остановилась перед большим полотном у двери, через которую мы вошли. На нем был зимний вид: снег, берег реки, кусты, золотистые под сливочной ношей, гладь воды, подернутая серебристой патиной льда с оливковыми пятнами открытой воды, знакомые мазки и слои краски, белизна без белизны, золото, лаванда и жирные черные буквы в нижнем правом углу. Моне.
Я оглянулся на Кайе, спокойно стоявшего у своей скромной софы, покуривая сигару, дым которой наплывал (подумать только!) на все эти сокровища.
— Да, — ответил он на невысказанный вопрос. — Я привез ее из Парижа в 1954-м. — Голос несмотря на резкий акцент был звучным и мягким. — Заплатил очень дорого, даже по тем временам. Но я ни минуты не жалею.
Он жестом предложил нам сесть на бледно-серые кресла. Между ними был стеклянный столик, на нем горшок с цветущим колючим растением и книга: «Антуан и Педро Кайе: ретроспектива копий». Глянцевая обложка с двумя вытянутыми в высоту полотнами, очень разными по формам и колориту, насильственно сведенными в диптих. Я узнал манеру нескольких абстрактных полотен, висевших в этом зале. Меня так и подмывало взять и перелистать книгу, но я не осмелился, а человек в белом халате уже внес поднос с бокалами и кувшинами: лед, лаймы, апельсиновый сок, бутылка газированной воды, букетик белых цветов.
Кайе сам смешал нам напитки. Я уже подумал, что он окажется так же молчалив, как Роберт Оливер, но он протянул букетик Мэри.
— Напишите их, юная леди.
Я ждал, что она возразит, и наверняка возразила бы, скажи это я. Но ему она улыбнулась и нежно опустила цветы в подол юбки. Кайе стряхнул сигарный пепел в стеклянную пепельницу на стеклянном столе. Он дождался, пока слуга задвинет шторы на дальнем конце зала, затемнив половину холстов. Наконец он повернулся к нам и заговорил:
— Вы хотели бы узнать о Беатрис де Клерваль. Да, в моей коллекции имелось несколько ее ранних работ — как вы, вероятно, читали — впрочем, у нее сохранились лишь ранние работы. Она оставила живопись в возрасте двадцати девяти лет. Вы знаете, что Моне писал до восьмидесяти шести, а Ренуар до семидесяти девяти. Пикассо, конечно, работал до кончины в возрасте девяносто одного года. — Он жестом указал на четыре сцены корриды у себя за спиной. — Художники, как правило, работают до старости. Так что, как видите, Клерваль была исключением, однако в те времена женщин не поощряли к занятиям искусством. Она могла бы стать одной из великих. Она была немногим моложе первых импрессионистов — на двенадцать лет моложе, скажем, Моне. Подумайте!
Он потушил сигару в стеклянном блюдце. Кажется, на пальцах у него был маникюр, я впервые видел столь совершенную руку у старика, тем более художника.