Страница 110 из 112
— Ah, mon Dieu!
— Давайте вернемся. — Мы насмотрелись досыта, и я дрожащими пальцами повесил ее на прежнее место. — Они наверняка что-то знают. Кто-нибудь да знает.
Мы развернулись в обратную сторону и въехали в кабинет. Генри по французски попросил рассказать о рисунке над дверью. Молодой мэр — или кто он там был — отвечал все так же охотно. У них несколько таких рисунков в шкафу: его здесь не было, когда их нашли при реставрации здания, но его предшественнику рисунок понравился, он заказал раму. Мы попросили показать, и он довольно быстро нашел конверт и вручил нам. Его позвали к телефону, однако он пригласил нас присесть за стол и оставил под присмотром секретарши.
Я вынимал из конверта и подавал Генри рисунки, один за другим. Этюды, в основном на грубой коричневой бумаге: крылья, кусты, голова и шея лебедя, фигура девушки на траве, крупный план вцепившейся в землю руки. Тут же был сложенный лист, который я развернул и подал Генри.
— Письмо, — сказал он. — Просто лежало здесь, письмо.
Я кивнул, и он стал читать, запинаясь при переводе, иногда замолкая, когда у него срывался голос.
Сентябрь 1879
Мой прекрасный, я пишу будто из бесконечного далека, в бесконечной муке. Боюсь, что это разлука навсегда, и меня это убивает. Я пишу в спешке из своей студии, куда тебе нельзя возвращаться. Лучше приходи домой. Не знаю, как начать. Сегодня днем, когда ты ушел, я осталась поработать над фигурой: у меня не получалось, и я задержалась дольше, чем хотела. Около пяти, когда света стало мало, ко мне постучали. Я думала, что это Эсми принесла мне шаль. Но это был известный тебе Жильбер Тома. Он вошел, поклонился и закрыл дверь. Я удивилась, но решила, что он узнал о моей студии от Ива.
Он объяснил, что заходил домой, и ему сказали, что я всего в нескольких шагах. Он держался вежливо, сказал, что хотел бы побеседовать о моем будущем, что, как мне известно, его галерея пользуется большим успехом, а новые художники принесут еще больший успех, что он давно восхищается моим искусством, etc. Он снова поклонился, держа шляпу в руках. Потом отступил, чтобы осмотреть нашу картину, и спросил, сама ли я писала или кто-то помогал: тут он вежливым жестом напомнил о моем состоянии, хотя я еще не сняла широкого пыльника. Мне не хотелось объяснять, что я скоро закончу и удалюсь в заключение: не хотелось смущать ни его, ни себя, ни упоминать о твоей помощи, поэтому я промолчала. Он вблизи осмотрел картину и сказал, что это великолепное полотно и что мой дар расцветает под руководством наставника. Мне стало не по себе, хотя он мог знать, что мы работаем вместе. Он спросил, во сколько я ее оценю, а я ответила, что не намеревалась продавать, пока ее не рассмотрит Салон, и даже потом, возможно, оставлю себе. С приятной улыбкой он спросил, во сколько я оценила бы репутацию, свою и ребенка.
Я, чтобы выиграть минуту на размышление, притворилась, будто вытираю кисть, потом спокойно спросила, о чем он говорит. Он сказал, что я, вероятно, намереваюсь представить картину под именем Мари Ривьер — не в первый раз, ему, ежедневно видящему картины разных художников, это очевидно. Однако и я, и Мари Ривьер дорожат своей репутацией не меньше, чем этой картиной. У него, конечно, широкие взгляды, он не осуждает женщин-художниц. Собственно, в конце мая, выехав в Этрету, он видел женщину, писавшую на пленэре берег и скалы, в благопристойном сопровождении пожилого родственника, и ему в руки попало письмо, возможно, потерянное ею.
Он достал письмо из кармана и держал так, чтобы я могла прочитать, а потом отдернул, не дав мне его выхватить.
Я сразу поняла, что ты написал его в то утро. Печать была сломана. Я никогда прежде его не видела, но оно было написано твоей рукой, адресовано мне, и в нем были слова о той ночи. Он снова спрятал его в карман.
Он сказал, как это удивительно, когда женщины занимаются ремеслом, и что мое полотно достойно сравнения с лучшими, какие он видел. Но когда женщина становится матерью, занятие живописью может оказаться для нее неудобным, как, несомненно, и публичный скандал. Никакими деньгами невозможно оплатить столь превосходную картину, однако, если я закончу ее не хуже, чем начала, он готов почтить полотно своей подписью. В сущности, это будет честью для него, поскольку оно уже сейчас великолепно, в нем идеально сочетаются новизна и академические традиции, классицизм и естественность, особенно удалась девушка, юная и прекрасная, неотразимо привлекательная, и он счастлив будет отдать свое имя всем будущим картинам, разумеется, позаботившись, чтобы я не попала в неприятное положение. Он говорил и говорил, словно просто расхваливал устройство студии или выбор колорита.
Я не могла ни взглянуть на него, ни заговорить. Если бы ты был при этом, боюсь, ты убил бы его или он тебя. Я всей душой желаю ему смерти, но он жив, и я не сомневаюсь, что он не шутил. Деньги тут не помогут. Даже если я отдам ему законченную картину, он не оставит нас в покое. Мой любимый, тебе необходимо уехать. Это тем более страшно, что наша дружба, счастье моей жизни, теперь совершенно чиста. Скажи мне, как поступить, и знай, что сердцем я буду с тобой, где бы ты ни был, но только об одном прошу тебя, любимый, пощади Ива. Не смею молить о милости к себе или к тебе. Приходи сейчас же к нам в дом и принеси мне все мои письма, я решу, как поступить с ними. И никогда больше я не стану писать для этого чудовища, а если еще раз возьму в руки кисть, то лишь для того, чтобы запечатлеть его подлость.
Генри поднял взгляд от письма.
— Господи, — заговорил я, — надо ему сказать. Что у них хранится. И рисунки…
— Нет, — сказал он, попытался сложить листы в конверт, показал, чтобы я ему помог. Я, помедлив, повиновался. Он покачал головой. — Если они что-то знают, ни к чему им знать больше. А если ничего не знают, тем лучше.
— Но ведь никто не понимает… — я запнулся.
— Вы понимаете. Вы знаете все, что нужно. И я тоже. Если бы Од была с нами, она сказала бы то же самое.
Я ожидал, что он, сдерживавший слезы над письмом, наконец заплачет, но его лицо светилось.
— Вывезите меня отсюда на солнце.
Глава 105
МАРЛОУ
В самолете на Даллес, прикрыв пледом колени, я воображал последнее письмо Оливье — сожженное, быть может, в камине парижской спальни.
1891
Моя дорогая, я знаю, как рискую, написав тебе, но ты простишь старого художника, который должен попрощаться с товарищем. Я тщательно запечатаю письмо и надеюсь, никто, кроме тебя, его не вскроет. Ты мне не пишешь, но я ощущаю твое присутствие каждый день, в этой чужой, бесцветной, прекрасной стране — да, я пытался писать ее, хотя одно небо ведает, что станется с моими холстами. Из последнего письма Ива, полученного восемь месяцев назад, я знаю, что ты совсем оставила живопись и посвятила себя дочери, у которой голубые глаза, открытый характер и острый ум. В самом деле, она, должно быть, очаровательна и светла, если ты перенесла свой дар в заботу о ней. Но как могла ты, любимая, скрыть свой гений? Ты могла бы наслаждаться им хотя бы наедине с собой. Теперь, когда я уже десять лет в Африке и Тома умер, никто из нас больше не угрожает твоей репутации. Он присвоил лучшую из твоих работ, и она его прославила: почему бы тебе не отомстить ему, написав еще лучшую? Но я помню, как ты упряма или, лучше сказать, тверда в своих решениях.
Пусть так, в восемьдесят я понимаю то, чего не понимал даже в семьдесят: в конце концов прощаешь всех, кроме себя. А теперь я прощаю и себя, то ли по слабости натуры, то ли просто потому, что мне недолго осталось жить — четыре-шесть месяцев. Меня это не особенно огорчает. Все, что ты мне дала, освещает прошедшие годы, удваивает их сияние. Мне, получившему так много, не приходится жаловаться.
Впрочем, я не для того взялся за перо, чтобы испытывать твое терпение философией, а чтобы сказать тебе, что желание, о котором ты мне шепнула в тот незабываемый миг, исполнится. Я умру с твоим именем на устах. Так и будет. Я знаю, что мог бы не говорить тебе этого, да и неизвестно, попадет ли это письмо в твои руки — почта здесь в лучшем случае ненадежна. Но имя, которое я прошепчу, как-нибудь достигнет твоего слуха.
Ты же, моя самая любимая, постарайся простить меня, если сумеешь, и да осыплют тебя боги счастьем и жизнью, более долгой, чем жизнь старой развалины. Благословляю твою дочурку и Ива, счастливых твоей заботой. Расскажи ей немного обо мне, когда она подрастет. Я оставляю свои деньги Од — да, я знаю ее имя от Ива, он сохранит для нее мои сбережения на счете в Париже. Потрать малую толику на то, чтобы когда-нибудь свозить ее в Этрету. Ты знаешь, те окрестные деревушки, утесы и дорожки — рай живописца. Если бы ты снова взяла в руки кисть! Я целую твою руку, любовь моя.