Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 14



Быстрое повышение могло поставить его во главе всей команды. Кому запретишь мечтать, когда подводная лодка слепа. Видит один командир. Он один прокладывает маршрут, дает указания штурману. Только он поднимает перископ и оглядывает зелено-голубой мир, где легко жить и дышать. И выбирает момент для торпедной атаки — главного дела, ради которого стальная коробка с уложенными торпедами скользит в морской пучине… Один!

Остальная команда напрягает мозги и старается мысленно в кромешной тьме угадать обстановку.

Тайное всегда становится явным. На морских путях из Норвегии в Пруссию были замечены десятки германских судов, незагруженных, с высоко поднятой ватерлинией. Складывалось такое впечатление, будто большинство из них спешно удирает, позабыв загрузиться.

Однажды, чтобы как-то выяснить причину, подводная лодка всплыла. Но ясности не получилось. Вышла еще одна запутанная история. Заметив поднимающуюся из моря боевую рубку с перископом и пушкой, на немецком сухогрузе засуетились, стали сбрасывать шлюпки в море. Как будто не посланец дружеской страны в мирном море, а вражеский корабль, приближаясь к пассажирскому судну, изготовился для атаки. Одна из шлюпок сорвалась с талей, и люди вместе с ней посыпались в холодную воду.

Непонятный эпизод командир обрисовал в секретном донесении. А команда позабавилась. Такого разгильдяйства (незагруженные корабли), а тем более паникерства от немцев никто не ожидал.

Меньше всего странное происшествие занимало Бориса. По возвращении на базу он опять не получил письма. Наконец долгое ледяное молчание Надежды отрезвило его. В том, что письма передаются, он не усомнился ни разу. И причину такой безжалостности объяснял по-разному. Больше всего ему хотелось оправдать Надежду. Он уверял себя, что причина не в ней. Чаще приходило другое объяснение. И он видел за всем этим стальной взгляд человека, которого прежде уважал, а теперь на военной службе стал понимать больше, чем когда-либо. Но волею судеб с ним-то и суждена была обоим нескончаемая вражда.

О Надежде не хотелось думать с такой безнадежностью. Были!.. были связующие нити! И прошлое, которое Надежда не могла зачеркнуть. Хотя и у нее за минувшее время вполне могла начаться другая жизнь.

10

Гостевание у Клепы с чаепитием и леденцами оказалось как бы последним приветом забытому детству, который помог Михальцеву понять, как он обставил своих сверстников-однокашников, обошел их и превзошел по всем статьям. Клепа, наверное, угадывала в нем прежние черты, а он уже наутро был другой — подтянутый, собранный, с лихо закрученным на макушке волосом.

Так он приноровился скрывать начавшую пробиваться лысину. Едва заметная улыбка проскальзывала в нужный момент. Ледяная или дружеская, это зависело от обстоятельств. Внешний вид и настрой его души определялись требованием службы. Он уже не был Серым, как в школе, заматерел, раздался в плечах. Лицо его сделалось шире, глаза круглее, точно все время хотели вылезти из орбит. От характера жесткого и несговорчивого, а может, из-за мокрых губ, которые он вечно вытирал тыльной стороной ладони, к нему еще в училище прилипла кличка Жабыч. Потом каким-то образом перекочевала на службу. Только там стали звать за глаза почтительнее — Жаб Жабыч.

Кабинет, который они с напарником занимали попеременно, не мог называться так в полном рабочем смысле. Это была узкая комната с низким потолком, будто для того, чтобы труднее было дышать. Стены красили синей краской в стародавние времена. Но ядовитый запах до сих пор не выветрился, хотя форточка в единственном зарешеченном окне никогда не закрывалась.

За год Михальцев привык здесь работать, и после отпуска даже запах в кабинете показался привычным, родным. Начальство — капитан Струков сразу загрузил его делами по самые уши. Войдя к себе и повесив фуражку на гвоздь, Михальцев крикнул дежурному коротко и повелительно:

— Приведите.



Тут начиналась его стихия, где не надо было притворяться добрым, умным, щедрым, догадливым или, напротив, — злым, коварным, всезнающим. Эти свойства как бы подразумевались в той мере, в какой требовал долг.

Вошедший арестант был низковат. Большая лохматая голова как бы не соответствовала узким плечам, хотя щуплым и слабым его тоже нельзя было назвать. Бывший учитель и недавний директор комбината. Выдвиженец. Значит, выдвинули. Кому-то нужно было. А ведь учил, пророчествовал. Пример показывал. Чтобы, значит, все ему подражали. Взгляд настороженный, но еще спокойный и даже властный. Привык повелевать массами.

Наблюдения эти имели отношение к предстоящему допросу. Поэтому Михальцев фиксировал их быстро и точно. И в то же время думал с удивлением, что прежняя жизнь этих приходящих живьем и уходящих в небытие людей уже не имеет значения. Какая разница, кем он был? Профессор кислых щей, директор, колхозник. Кто его дома ждет? Внук? Сын? Жена? Теща? Теперь это все равно. Он вырван из той жизни. Навсегда. Десять лет без права переписки. То есть пулю в затылок. Объяснения последуют потом. Десять лет начиная с сегодняшнего дня — это такой бесконечный срок. Поди потом, разбирайся! Нет уж, разбираться будут без нас. А теперь надо получить его подпись. С полным и безоговорочным признанием своей вины перед великим государством, перед партией. Перед идеей свободы, равенства, братства. В этом смысле, по мнению Михальцева, его следовательская работа была наиважнейшей изо всех видов человеческой деятельности. Что такое свобода и братство, Жабыч плохо себе представлял. А вот идея всеобщего равенства ему очень нравилась. Главное тут — правильно поделить и уравнять. В этом своем стремлении Жабыч чувствовал себя частичкой огромной машины, надежным винтиком, беззаветным служителем, готовым положить живот за народное дело. Его иногда распирало от гордости, когда он сравнивал себя с арестантами. Он воображал их иногда жителями совсем другой подземной обители. И это очень помогало ненавидеть их и не жалеть.

Можно было предположить, что этот лохматый будет трепыхаться, как пескарь на сковородке. Но песенка его спета. Его уже оговорили. Сперва один. Потом у другого вытребовали признание. Они прошлись по комбинату мелким бреднем. Так что в отношении свидетелей трудностей не предвиделось.

Надо заканчивать с ним быстрее, думал Михальцев, потому что начальник новое задание дал. Поступил донос из деревни Синево на какого-то тракториста. Будто советскую власть ругает. А донос от самого председателя-орденоносца. Не отмахнешься.

Повинуясь движению руки следователя, арестованный сел. Жабыч долго испытующе смотрел на него. Отеки под глазами. Синюшный цвет лица. В камере двадцать человек вместо восьми.

— Старший инженер комбината Семичастный показывает, что на майские праздники вы сказали, что скоро придут другие времена. Вы подтверждаете эти показания? И что вы имели в виду?

Глаза арестованного сощурились. На виске задергалась мелкая жилка. Однако ответ прозвучал с видимым спокойствием:

— Я не встречался на праздники с инженером Семичастным. И он не мог слышать, что я говорил.

Жабыч подумал, что этого бывшего директора еще не обрабатывали. Но он уже знает, как это делают. И потому боится. Сам он тоже боялся в детстве. Интересно, боязнь мальчишки и взрослого мужика одно и то же или разное?

Внимательно поглядев на зарешеченное окно, Михальцев углубился в чтение бумаг, изредка бросая уничтожающие взгляды на арестованного. Тот сидел прямо, положив руки на колени. Сеточка морщин возле глаз сжималась все гуще, но растерянности и беспокойства пока не ощущалось. Михальцев даже пожалел, что лохматого учителя привели утром. Тяжелых «клиентов» легче было раскалывать после полуночи. В сложных случаях он особенно любил ночные допросы, когда арестантов волокли к нему тепленьких, готовеньких. Они по пути еще досматривали домашние сны, а он встречал их, как огурчик, бодренький и строгий. У них начинал заходить ум за разум и язык заплетался. Он, Михальцев, не торопился расплетать. Тут, как в парашютном деле, надо поспешать не торопясь.