Страница 12 из 45
Она никогда не просила у него ни платьев, ни каких-нибудь особенных лакомств, кроме чаю и конфет.
Глаза Марцеллы радостно блеснули из-под опухших век, она быстро заходила по избе даже без помощи палки и живо исполнила приказание. На дворе шел дождь; две женщины, одна в лохмотьях, другая в простом платке, сидя перед маленьким окном, пили чай из зеленых стаканов, помешивая в них щепками. При этом нищая съедала много ржаного хлеба, и видно было, что она чему-то радовалась. Может быть, результаты посещения были для нее удачнее, чем она могла ожидать, и предвещали ей в будущем какую-нибудь выгоду. Зато Франка, разговаривая с ней, становилась все пасмурнее. Перед ней вставали воспоминания прошлого, и они отуманивали ей голову, как опьяняющий напиток. Яркий румянец выступил на ее щеках, а глаза наполнились слезами.
— Вот до чего я дошла! Сделалась хамкой, живая легла в гроб! Нет уж для меня другого мира, кроме этого села, и другой жизни, кроме хамской!
Она ломала свои руки и вытирала мокрые от слез глаза.
— Ну, годзи, годзи! Не плачь, чего там! — утешала ее старуха. — Если муж хороший и милый, так не пропадешь… А милый он?
И, нагнувшись к самому ее уху, она с гадкой улыбкой о чем-то спросила ее.
Франка засмеялась и опустила глаза.
— Ой, ой! — шепнула она, — ой, ой, да ему, кажется, двадцати лет нету.
В свою очередь, шепча что-то на ухо старухе, она тихо смеялась, поблескивая белыми зубами.
В тот же вечер возвратившийся из местечка Павел вынул из кармана несколько завернутых в бумагу почти растаявших конфет. Они пролежали, вероятно, уже целый год на прилавке у еврейки и стоили не больше гривенника. Но Франка, не обращая внимания на то, какого качества это лакомство, вырвала пакетик из рук мужа и со страстной жадностью принялась громко грызть конфеты.
Съев их достаточно, она отнесла оставшиеся в избу Козлюков, где силой всунула одну из них в рот Данилке, а остаток отдала детям.
Козлюки относились к ней равнодушно: она не раз удивляла их, но не возбуждала в них ни вражды, ни особенной дружбы. Она не приносила никакого вреда и никакой пользы, а у Филиппа и Ульяны было так много работы, — у первого в поле и на пароме, у второй по хозяйству и с детьми, — что им даже и в голову не приходило следить за ней, допрашивать ее или думать о ней.
Брат захотел жениться на ней: что ж, если она окажется хорошей женщиной — его счастье, если плохой — его горе! Им-то какое дело? Однако они старались иногда быть любезными с ней, заводили с ней разговор и приглашали в свою избу. В начале осени Филипп вынес из амбара Павла ткацкий стан, оставшийся после первой жены Павла, и поставил его в избе, но так как этот стан был стар и испорчен, то Филипп битый час чинил его.
Ульяна поехала в воскресенье в местечко, на деньги брата купила льну и крашеных ниток и на другой же день приладила кудель к прялке и натянула нити на кроены. Она покатывалась со смеху и вытирала рукавом выступавшие на глазах слезы, глядя на неуклюжие, неумелые движения, с которыми Франка принималась за прядение и тканье. Ей в первый раз в жизни случилось видеть женщину, не умевшую прясть и ткать; ей даже никогда не приходило в голову, чтобы подобная женщина могла существовать на свете. Покатываясь со смеху, она все-таки не переставала учить Франку всем этим работам, за которые последняя принялась сначала с большим пылом, очень скоро выучившись прясть; но когда дело дошло до тканья, Франка начала обнаруживать недовольство и стала пасмурна.
— Тяжело! — ворчала она.
— Привыкнешь! — убеждала ее Ульяна.
Но эта работа действительно утомляла ее. Спустя четверть часа на лбу ее выступали капли пота. Конечно, со временем она втянулась бы, как предсказывала Ульяна, и утомлялась бы значительно меньше, но она вовсе не хотела привыкать к тому, что доставляло ей столько неприятных ощущений. Если работа понравилась ей — хорошо, если нет — то чорт с ней! После некоторых попыток, когда Ульяна уже не смеялась, а вяло и со скукой смотрела на нее, Франка выскочила из-за стана и, размахивая руками, вскричала:
— Не хочу, не буду! Руки болят и ноги затекли. На кой чорт мне это тканье! Довольно уж я трудилась по необходимости, а теперь, когда и надобности нет, пусть сам чорт надрывается над этим ткацким станом. Я не буду работать!
— Как хочешь… — равнодушно сказала Ульяна и, кивнув ей на прощанье головой, вышла из хаты.
В этот же день под вечер, идя за водой, Ульяна встретила брата на склоне горы и, остановившись возле него с ведрами на плечах, заговорила:
— А Франка не хочет ткать.
— Ну пусть и не ткет… — равнодушно ответил Павел.
Но Авдотья, которая, несмотря на свои шестьдесят лет, выручая невестку, спустилась за водой, с таким любопытством прислушивалась к их разговору, что даже наклонила голову на бок, а потом поставила ведра и позвала Павла. Когда он обернулся, та с таинственным видом поманила его рукой к себе. Она была очень довольна тем, что может вмешаться в чужое дело, и ее черные глаза радостно блеснули.
— Павел! — начала она, прикладывая палец к увядшим губам. — Павел! Что-то ты уже слишком позволяешь своей жене быть барыней. Смотри, как бы из этого не вышло чего дурного.
Она уже и прежде слышала от Марцеллы кой-что о жизни Франки и была очень возмущена тем, что та подолгу спит, ест конфеты и пьет чай.
Павел серьезно ответил:
— Не беспокойтесь, кума. Я сам знаю, что делаю. Я спас ее от мук и не хочу, чтобы она мучилась над работой, хочу, чтобы ей хорошо жилось на свете. Если человеку плохо на этом свете, то он сам становится дурным, а если ему хорошо, то он становится хорошим. А отчего же не быть хорошим, если нет повода ни для гнева, ни для греха? Вот как!
Он так был уверен в истине своих слов, как в том, что солнце светит и вода течет, но Авдотья совершенно не поняла его философии; зато у нее была своя.
— Эй, Павел! — зашептала она, — смотри, как бы из этого барства не вышло какой беды! Откуда ты взял ее? Разве ты взял ее от родителей из родной избы? Какой была она прежде? Не думай, я ведь все знаю, я только взглянула на нее и сразу узнала, какой она была. Может быть, кто и не узнал бы, а я узнала.
Глядя на него отчасти с торжеством, отчасти с жалостью, она подмаргивала ему своими умными глазами и, поднявшись на цыпочки, таинственно зашептала у самого уха Павла:
— Смотри, чтобы из этого барства, в котором ты даешь ей жить, не вышло для нее какой беды.
Это предостережение, смысл которого Павел прекрасно понимал, не произвело на него никакого впечатления. Он улыбнулся, махнул рукой и совершенно спокойно ответил:
— Нет, этого уж наверно не будет. Ведь она поклялась!
Видно было, что ничто не могло поколебать полного, неограниченного доверия, с которым он относился к ее клятве. По его мнению, всякий поклявшийся должен был поступить так, как клялся, и ему никогда не приходило в голову, что может быть иначе. Авдотья пожала плечами, подняла ведро и с некоторым трудом, но довольно бодро стала спускаться дальше с горы. Отойдя шагов двадцать, она оглянулась на Павла, быстро взбиравшегося на гору, и покачала головой.
— Дурень, ой какой дурень! — шепнула она.
У Козлюков чаще прежнего стали говорить о Франке, впрочем, без всякой вражды, но просто так, как говорят обыкновенно обо всем необычайном.
Разбитной Данилко, у которого осенью и зимой было мало работы, подсматривал и подслушивал все, что творилось в селе, и со смехом рассказывал, как Павел, имея жену, сам разводит огонь в печи, готовит обед и доит коров, а она или валяется на постели, или полдня целуется и обнимается с ним на скамье, а не то затевает всякие штуки и шутки. Филипп покатывался со смеху, но Ульяне было не совсем приятно слушать эти рассказы.
— Не будет ему добра от этого… — сказала она однажды мужу.
— Кому? — спросил он.
— А Павлу!
И, выйдя во двор, она стала скликать кур в избу; в это время Франка стояла около забора, разделявшего сад на две половины, и ела груши. Они росли на дереве, стоявшем у самой избы Павла. Прежде Павел продавал их в местечке или отдавал сестре, теперь он оставил их дома, потому что они понравились Франке. Должно быть, вид груш, которые в прежние времена составляли лакомство для детей Ульяны, усилил ее раздражение. Она остановилась в нескольких шагах от забора и обратилась к невестке: