Страница 14 из 86
Но если фронт для молодого инвалида кончился сравнительно благополучно, то другие жизненные испытания пошли густым строем. Еще не вполне оправившийся от наскоро залеченных ран, будущий писатель метался по Сибири в поисках посильной работы и защиты от голода, царствовавшего во всем тылу. И хоть физических сил оставалось не густо, неистощимая жизненная энергия принуждала почти непрерывно менять места обитания — своеобразный рудимент того, что в иное, более благополучное, время называлось “ветром дальних странствий”. Он со сдержанным юмором так описывает свои тогдашние географические скитания. “Въезда в Ленинград тогда не было. Взял направление в Узбекистан. В Фергане поступил было в Московский институт восточных языков, проучился несколько месяцев и решил поехать в Алма-Ату, где был тогда филфак Московского университета. Но заболел тифом, оголодал, пошел работать почтальоном в совхоз № 1 НКВД под городом. Был там год. Надоело. Был и учителем семилетки, потом поехал в горы, на конный завод № 55 “Дегерез”. Был там секретарем конной части, ездил по табунам зиму и лето, жил в юртах, все время верхом. Но уже шел 1945 год, Россия была освобождена, по селам местные девушки и женщины пели: “Голубчик ты мой, возьми меня с собой!”. Всех тянуло на запад, начинался обратный исход инвалидов и эвакуированных в родные места. Но в Ленинград пропуска все не давали. Захотелось к морю, решил посмотреть Одессу. Добрался туда, провел в Одессе два года, то там, то здесь работая как инвалид 2-й группы, но больше тянул на пенсии. В 47-м заскучал по Ленинграду, решил возвратиться в университет. Родные, кто был, погибли в блокаде. На старой квартире вселившиеся туда соседи дали мне присланные по адресу две похоронки на меня — одна, с Невской Дубровки, до сих пор сохранилась. Вдруг нашлась сестра. Она воевала, теперь была больна и с маленьким сыном. Снова стал студентом, к стипендии пришлось прирабатывать грузчиком. А с 1949 года начал печатать в газетах статьи и рассказы”.
Последняя фраза в автобиографии, звучавшей в этой части как исповедь, а не только как сводка обязательных сведений о себе, особо знаменательна: Гансовский делает, вероятно, самый крупный поворот в своей жизни — становится писателем. Все жизненные обстоятельства подталкивали именно к такому решению своей судьбы: во-первых, огромный жизненный опыт, накопленный в жизненных передрягах до войны, во время войны и особенно в послевоенных скитаниях по разрушенной, оголодавшей стране — этим опытом, которого с лихвой хватило бы на десяток, а не на одного, жгуче хотелось поделиться с другими людьми; и во-вторых, молодого инвалида всегда тянуло к литературе, он с жадностью читал, мечтал о литературе не только как о профессиональном занятии, но как, что было еще важней, о духовном самовыражении, о единственном способе донести до всех те мысли, те чувства, те надежды, которые бурно наполняли его самого.
И студент Ленинградского университета Север Гансовский, рекомендованный в аспирантуру, отказывается от научной карьеры, оставляет без защиты уже написанную диссертацию “Исторические романы Говарда Фаста”, бросает предложенную чиновничью должность и весь погружается в литературную работу — пишет очерки, рассказы, рецензии, одноактные пьесы, которые неоднократно получают премии на конкурсах. Сперва все это — чисто реалистические произведения, некоторые — особенно одноактные пьесы — в той лакировочно-парикмахерской манере, которая получила наименование “социалистического реализма”. Но все больше Гансовским овладевает тяга к фантастической литературе, она постепенно становится главной, а потом и единственной темой его литературного творчества.
Для такого поворота к фантастике были важные социальные психологические предпосылки.
Гансовский в который раз остро сталкивался с проблемой, искусственно и безжалостно раздуваемой сталинизмом, — проблемой национальности.
С чувством глубокой горечи, с сознанием творимого ему и миллионам таких, как он, жестокого, ничем не оправдываемого оскорбления, он так пишет об этом в очерке, выразительно названном “Государственная неполноценность”:
“Шел февраль 1953 года. В стране после первых арестов “убийц в белых халатах” с целью отделить “чистых” от “нечистых” негласно проводилась кампания “по установлению истинной национальности”. Воздух тогда повсюду сгустился, в нем зависла напряженность, ожидание катастрофы. На улицах, в учреждениях люди замолчали. Только по коммуналкам шепотом передавали слухи, будто в Ленинграде и других крупных городах уже приготовлены составы, чтобы вывести евреев, поляков, полуполяков, латышей и всяких такого же сорта инородцев в дальневосточную тайгу… Народ к этому времени был окончательно разделен на две части. Принадлежность к первой, малой, делала данное лицо всегда и во всем правым. Отнесенные к части второй, включавшей едва ли не всю нацию, были постоянно виноваты. Прежде всего в том, что плохо стараются расплатиться за величайшее, только советским людям выпавшее счастье иметь такого руководителя, как Сталин. Каждый на своем рабочем месте обязан был сознавать, что в ответ на ниспосланное ему сверху почти божественное благо он не делает все, что надо. А если делает, то не так, и по справедливости должен когда-нибудь понести наказание — может быть, вплоть до расстрела… В счет не шли героизм на прошедшей войне, отлично выполняемая работа, талант, совесть… На банкете в честь победы Генералиссимус произнес двусмысленный, с усмешечкой тост за долготерпение русского народа. Тотчас существенным для выживания сделалось быть или числиться чисто русским. Однако, если в анкете были пометки “состоял”, или “имел колебания” или, к примеру, тетку, родившуюся на бывшей румынской территории, они отбрасывали владельца испачканного документа неизвестно куда”.
В этом сильно написанном горьком документе прояснены давние причины того неистовства национальных распрей, недалеких от прямой гражданской войны, которые раздирают сегодня наши окраинные республики. Национальная политика сталинизма, гонение на нежеланные ему народы, высылка целых республик с родных искони мест, разделение наций на низшие и высшие — создавали почву для глухой внутренней вражды, которая теперь проявляет себя жестокими национальными раздорами.
Гансовский продолжает свою исповедь:
“С 47-го года, когда вернулся в университет, постоянно привыкал к мысли, что низший сорт. И привык, понимал, что виноват во многом. В том, что не комсомолец и не член партии, что имя-фамилия не русские, что родился в городе, а не в селе — тогда особую цену получили выходцы из деревни как наиболее близкие к народу — и в том даже, что во время войны не дошел до Берлина, а демобилизовался в сорок втором”.
Гансовский получил повестку, вызывающую в милицию для выяснения “истинной национальности”. “Допрос в кабинете вел майор, примерно моего возраста, крепкий, широкоплечий. Когда нагибался, выдвигая ящик стола, или тянулся к телефону, на груди тихонько звякали боевые ордена”.
Гансовский с мрачным юмором описал картину допроса:
“— Твоя фамилия — Гансовский?
— Да, Гансовский.
— Тебя звать — Север?
— Север.
— Отчество — Феликсович?
— Да.
— А в паспорте — русский. Как же так?
— Ну и что? Не африканец, не индеец. Родился в России. Все мозоли, все шрамы местные, потому что жил, работал, воевал здесь и нигде больше. Родной язык — русский, только на нем говорю и думаю. Раз такое положение, меня же никакая другая нация в свои не примет. Куда же мне податься, ответь?
— Но подожди! Твоя фамилия — Гансовский?
— Гансовский.
— Звать — Север, отчество — Феликсович. Какой же ты русский?
— А кто я?
— Вот это и надо выяснить”.
В ходе дальнейшего выяснения майор узнал, что латышка бабушка Гансовского вышла замуж за цыгана, что мужем матери, полулатышки-полуцыганки, был полуполяк-полурусский и что в крови самого Севера смешались гены латыша, цыгана, поляка и русского, — и совершенно растерялся: какую же национальность внести ему в пятую графу анкеты допрашиваемого?! И еще он узнал, что среди прочих мест на фронте Гансовский воевал и на Невской Дубровке, самом кровопролитном пункте Ленинградского фронта, был там тяжело ранен, получил орден Отечественной войны, несколько медалей, имеет и две похоронки, потому что его, вынесенного с поля боя без сознания, сочли погибшим, — и уже не растерялся, а растрогался. Боевое сердце майора не могло не почувствовать родного товарища в человеке с непонятной национальностью. И еще погоняв Гансовского по разным местам в поисках нужных документов, он потом набрал по телефону номер и доложил своему начальнику, закончив: