Страница 25 из 33
Я осторожно сократил брюшные мышцы, пошире раскрыл рот и помог вылезти моей невероятно раздувшейся лягушке, которой вздумалось поухаживать за женщиной. Большим и указательным пальцами я подхватил ее под мышки (эти конечности я не могу называть иначе, как ручками, хотя, на самом деле, лишь одна из них была невредимой, а от другой остался только обрубок) и вытащил ее наружу. Это удивительное действо длилось так долго, словно бы я извлекал из себя какой-то жизненно важный орган непомерной длины. Возможно, к тому времени лягушка действительно стала одним из моих жизненно важных органов, хотя я просто служил для ее удобства, Арман же был сам себе хозяином.
Но при свечах он свисал с моих ласковых пальцев – огромное дряблое тельце, которое так блестело, словно бы его только что обмакнули в расплавленное масло, с болтающимися лапками и золотистой грудкой размером с мою ладонь. Арман наклонил голову, несомненно, для того, чтобы получше рассмотреть Мари-Клод, и от него пахнуло не старым лягушачьим прудом, а маслом, которое с него как бы стекало. Свеча отбрасывала вытянутую тень на голую грудь Мари-Клод, и ее пухлая нога подергивалась от наслаждения при виде этой сцены. Арман грузно обвис у меня на пальцах.
– Паскаль, – удалось ей наконец прошептать, – он великолепен!..
Но чей это голос ответил ей? Вот именно!
– Мари-Клод! – послышался снизу раздраженный, сдавленный крик. – Да где же ты? Что все это значит? Угри пригорели!
И они действительно пригорели. Но я должен признаться здесь и сейчас, что преждевременное возвращение доктора – и как Мари-Клод могла пренебречь временем и отдать меня на растерзание маленькому человечку, трясшемуся от гнева внизу, в темноте? – вселило в меня беспросветный, кромешный ужас, который парализовал мой рот и желудок, еще недавно занимаемые щеголеватой лягушкой. Я уронил Армана и увидел, как он растянулся на вздымающейся груди Мари-Клод. А потом я побежал, неуклюже, но поспешно улепетывая с места преступления, как некогда удирал из будуара графини. Не думая об Армане и Мари-Клод, я выскочил из комнаты, с грохотом слетел по лестнице для слуг и выбежал в ночь, звеневшую от криков и воплей. Казалось, будто самое мое бегство заставило других пациентов завыть, подобно тому, как один лающий пес заставляет лаять всех других собак в окрестных деревнях и на фермах.
Шел дождь. Я был без шапки. Фартук развевался на ветру. Я стиснул зубы.
Но как же Арман? Я оставил его! Бросил! То, чего я больше всего боялся – потерять свою лягушку, – все-таки произошло. Просто невыносимо! Но что я услышал потом? Шаги! Кто-то бежал! Мерзкий докторишка затеял погоню и преследовал меня, без шапки, совершенно неотличимый от какого-нибудь обезумевшего больного, который бегал кругами в ту дождливую ночь. Но никакой ужас не в силах отнять у меня мою сладострастную лягушку! Да и разве смог бы Арман прожить без меня? Конечно, нет.
Поэтому я неуклюже поковылял обратно, вошел в темный коридор, из которого только что выбежал, и пробрался в обитую шелком комнату Мари-Клод.
– Арман! – позвал я. – Где же он?
Но у меня не было никаких поводов для беспокойства. Невозмутимый и величественный в теплом сиянии свечи, он уютно устроился на обнаженной груди Мари-Клод. Я схватил его – конечно, грубо, не обращая внимания на удивление лягушки и тревогу Мари-Клод, – и засунул обратно в рот, в пищевод, где ему и место. На сей раз я украдкой вышел под дождь, прислушиваясь к глухим крикам д-ра Шапота, который врывался то в одну, то в другую палату с решетками на окнах.
Возмездие? Оно пришло довольно скоро, уверяю вас. Но в такой форме, какой я даже не мог предвидеть. Я уже начал думать, что наш с Арманом проступок останется безнаказанным, и охотно воздерживался от привычных визитов на кухню Мари-Клод, благоразумно предположив, что наш главный врач наверняка изголодается по тем аппетитным блюдам, которые перестали украшать его стол. Мари-Клод непременно позовет меня обратно к плите, а доктор простит мой грешок ради моих кулинарных талантов. Я ждал, и ко мне возвращалась уверенность, пока Арман сидел тихо, как мышка.
Но в конце концов меня разыскал увалень Люлю, который одним пасмурным днем с непривычно угрюмым видом позвал меня на заключительный консилиум почтенных докторов в белых халатах. Я привык наслаждаться их вниманием и тем доверием, которым пользовался у д-ра Шапота. Мне и в голову не приходило ничего другого. Что наш главный врач мог снизойти до того, чтобы использовать этот медицинский форум в своих личных целях, демонстрируя свою мелочность и злопамятность, просто не укладывалось у меня в голове.
Ты снова ошибся, Паскаль. Так берегись же!
– Господа, – сказал он: трубка не раскурена, лицо перекошенное. – Настало время назвать вещи своими именами. Точнее, назвать лягушку лягушкой, – он мрачно улыбнулся над своей шуточкой и продолжил, с трудом сдерживая злобу на своем пугающе отстраненном, моложавом лице. – Если вы помните, господа, мы обязаны великому Эмилю Крепелину нашими знаниями о dementiapraecox[18] и маниакально-депрессивном психозе. Находящийся перед нами пациент – классический случай первого заболевания. Вне всякого сомнения! Господа! Лягушки, достоинства которой он всячески превозносил, не существует. Ее нет! Однако, господа, уверяю вас, что этот больной безобиден. Нам нечего бояться маленького зеленого земноводного, обитающего лишь в искаженном сознании пациента. Повторяю, господа, так называемый «Арман» – обман чувств, описанный великим Крепелином. Мы о нем довольно наслушались! Хватит ублажать эту глупую лягушку!
«Не существует»? «Обман чувств»? «Искаженное сознание»? Достаточно сказать, что я сидел там, ошеломленный, изобличенный и униженный, перед всей их важно кивающей компанией. Неужели д-р Шапот – бледнолицый муж Мари-Клод – считает меня обманщиком? Да он же сам обманул меня! Как он мог прибегнуть к такой необоснованной мести?
От этого понимания или, скорее, непонимания у меня затуманился взгляд, а на голову обрушились черные океанские валы. Я покраснел, как открытая рана. И преисполнился неописуемых чувств. Мне стало холодно. Я был на грани самоуничижения. Потом меня охватила такая ужасная дрожь, какой я не помнил даже в самые мучительные моменты своего детства. Я дрожал так неистово, что не мог двигаться, хотя всем было ясно, что если бы мог, то бросился бы на этого человечка и отдубасил его изо всех сил голыми руками. Но я был не в силах и шагу ступить – к нему или прочь от него. Такой страшный паралич меня сковал. Представляете? Только благодаря Люлю я не разорвал себя на куски, на отдельные волокна, во время этого жуткого припадка, когда мне хотелось напасть на своего благодетеля, обернувшегося гонителем. Но мой большой добрый санитар просто взял меня на руки, словно я по-прежнему был ребенком Паскалем, и с величайшей нежностью унес со сцены моего величайшего позора. Но перед этим я увидел через плечо Люлю, как муж Мари-Клод спокойно раскурил трубку.
Неужели он так самодовольно попыхивает трубкой лишь потому, что, как ему казалось, вывел мою лягушку на чистую воду? Вряд ли. Вовсе нет! Предательство нашего главного врача в конце концов приняло самую простую форму, которая тем не менее причинила мне боль гораздо острее того унижения, которому он подверг меня и Армана. Доктор пожелал от меня избавиться. И поручил Люлю – несчастному, добродушному Люлю – навсегда выдворить меня из Сен-Мамеса, дабы стереть из памяти нашего главного врача. Чтобы д-р Шапот случайно не наткнулся на юного Паскаля в кухне или где-нибудь еще. Больше никаких поводов для ревности. Так он, по крайней мере, думал.
Картонный чемодан, жалкое пальтишко и шляпа, увалень Люлю и поезд, на котором я уезжал один – или почти один. И мое удивление, замешательство, грусть… Но мы еще не знали, – знаменитый д-р Шапот и я, – что Мари-Клод уже отдалась Бокажу. И в тот самый день, когда Люлю прикалывал адрес места назначения к моему лацкану, Бокаж тайком увозил докторскую жену. Да-да, жену самого доктора!
18
Шизофрения (лат.)