Страница 10 из 14
— Костя, приезжай за мной к четырнадцати тридцати. Позвони, когда будешь подъезжать.
— Хорошо, шеф.
Удивительно, но квартира, которую Петр Григорьевич всегда так любил и которую с такой любовью обустраивал с Танюшкой, казалась сегодня какой-то чужой, неприветливой, настороженной, словно вошел в нее не хозяин, а посторонний, и ей, квартире, надо еще почувствовать, что это за человек и не несет ли он какой-нибудь опасности.
— Петенька, я все-таки сварила тебе куриный бульон, ни жиринки. Может, выпьешь все-таки чашечку? Тебе нужно силы восстанавливать, поправиться немножко.
— Спасибо, не хочется как-то. Пойду, полежу немного.
Прямо напротив постели в его спальне — они уже давно как-то незаметно, но по взаимному и молчаливому согласию начали спать с Галей в своих комнатах — был портрет Тани. Точнее, это была фотография, но профессионально увеличенная и вставленная в тоненькую темную рамку с приятным темно-зеленым багетом. Красивой Таня не была, но столько было в ее лице с трудом сдерживаемой живости и детского лукавого кокетства, что Петру Григорьевичу на мгновенье почудилось, что вот сейчас она выскочит из портрета и обнимет его, прижимаясь губами к его шее. Не зря он звал ее Танька-встанька. И сама была подвижна, как мячик, и всё вокруг нее всегда разом приходило в движение…
Петр Григорьевич прилег на кровать и почти сразу же задремал. Он это понял, потому что во сне Танюшка ласково помассировала ему грудь, опустила руку к животу, еще ниже… Действительно, Танька-встанька. Но даже во сне была Танина ласка бесконечно печальна, потому что каким-то краешком сознания понимал Петр Григорьевич, что это всего лишь сон…
Раздался телефонный звонок, и Петр Григорьевич взял трубку.
— Это Костя, шеф. Я подъезжаю. Подняться за вами?
— Лучше жди в машине. Вообще, старайся машину одну пока не оставлять, кто их знает, что они еще надумают.
— Те, которые…
— Сам понимаешь, что на медсестре они могут и не остановиться. Попробую спуститься сам.
Петр Григорьевич посмотрел на себя в зеркало. М-да… Старая больная обезьяна с печальными глазами и редкими волосенками. Он помассировал лицо руками и пошел к выходу.
Галя стояла в холле и держала в руках его кожаную куртку.
— Я подумала, Петенька, что в куртке тебе будет теплее, все-таки на улице довольно прохладно.
— Спасибо, детка. — Может, зря он так к каждому ее слову цепляется. Может, все-таки привязана она к нему…
Он надел куртку и вышел к лифту. Ноги были слабыми, но голова, кажется, еще работала вполне пристойно.
Его темно-синий «лексус» был как всегда надраен до блеска — и как только Костя ухитряется всегда держать машину в таком виде? — Костя выскочил, чтобы открыть ему переднюю дверцу рядом с собой.
— Поедем на Пушкинскую, у меня, как у молоденького, встреча там около Пушкина. Сколько она продлится — не знаю. Может, минут десять-пятнадцать, а может, и дольше. Если где-нибудь в районе Известий припарковаться не сможешь, найди местечко у Ленкома или напротив. Я тебе позвоню, и ты подъедешь. Что в милиции?
— Как мы и предполагали, мобильника при Даше не оказалось. Боялись, надо думать, что по нему можно будет определить, с кем она разговаривала накануне. В кармане комбинезона, или как он там в больнице называется, у нее нашли мелкие осколки, предположительно от раздавленной во время наезда на нее ампулы. Содержимое отправили на экспертизу.
— В конторе?
— Всё вроде спокойно. Ваша секретарша Анна Николаевна уже несколько раз спрашивала меня, как вы себя чувствуете, почему не звоните ей и когда выйдете на работу.
— Надо было, конечно, позвонить ей. Столько лет уже вместе… А говорят, что у меня?
— Считается, что острый гастрит. Не знаю уж, кто это решил, но все повторяют: гастрит. А так всё по-старому.
— Хорошо.
Когда Петр Григорьевич не без труда поднялся из скверика по нескольким ступенькам лестницы и подошел к поэту, он сразу же увидел Семена Александровича и отметил, что описал он себя на редкость точно: неопрятного вида старик с всклокоченной головой и спутанной бородой. Только что соломы в них не было. Хотя, если присмотреться, не такой уж и старик. Если и старше его, то лет, наверное, на пять, не больше.
Семен Александрович поймал его взгляд, кивнул, да, мол, вы не ошиблись, и приглашающе похлопал рукой по пустому месту на скамеечке рядом с собой.
— Добрый день, — кивнул ему Петр Григорьевич.
Семен Александрович кивнул в ответ и внимательно, как бы оценивая, посмотрел на него.
— Садитесь, Петр… э… да… Григорьевич, и выслушайте меня, пока скамейка пуста.
— В каком смысле?
— В самом прямом. Как вы думаете, если бы мы обсуждали, как, допустим, ограбить банк, стали бы мы это делать рядом с двумя парнями, сосущими пиво, или настороженным и изнывающим от скуки пенсионером?
— Значит, будем банк брать?
— В чем-то еще хуже. Ну да это… как это сказать… в общем виде…
— Не стесняйтесь, Семен Александрович.
— Я не стесняюсь, Григорий Петрович.
— Петр Григорьевич, с вашего разрешения.
— Простите Христа ради старого… этого… ну, конечно же… Теперь к делу…
Петру Григорьевичу показалось, что от его собеседника пахло чем-то неприятным: похоже, давно не мытым телом и несвежим бельем. И еще потягивало чем-то кисло-собачьим.
— Я, как я вам уже говорил, наверное, выжил из ума, если, впрочем, и был там когда-то. Вопрос, без излишнего кокетства, довольно спорный. Скорей всего, не был. М-да… Поэтому наберитесь терпения. Вам покажется, что я буду петлять, как заяц, всё кругом да около. Но на самом деле, чтобы самолет поднялся в воздух, нужен разбег.
— Ну что ж, давайте разбегаться.
— Петр Григорьевич, что вы там видите на памятнике Пушкину? Слова «нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит…»
— Удивительно, я уже не в первый раз читаю на постаменте эти строчки…
— Так о прахе. Лиры у меня для вас нет, но в остальном…
— Вы хотите сказать, что знаете, как мне пережить свой прах?
— Именно. Вы очень… как это сказать… проницательный человек. Именно. Хотя, похоже, я чувствую в вашем тоне сарказм.
— И тленья убегу?
— Ваш этот… как его… да… маразм, простите, сарказм совершенно неуместен. Вы себя не в лире переживете — это не по вашей части, — а в каком-нибудь молодом здоровом теле. Не обязательно, чтобы юноша бледный со взором горящим и всем остальным, что таким юношам полагается иметь и что рифмуется с прилагательным «горящим», но обязательно в молодом здоровом теле.
— Семен Александрович, простите меня за резкость, но мне этот разговор кажется какой-то нелепой фантасмагорией. Или вы меня зачем-то просто дурачите, разводите, как нынче изящно выражаются, либо…
— Что? А, да. Конечно же. Разговор несколько странный для здорового человека, но вы ведь, если прямо, не только нездоровы. Точнее, обречены на скорую и, скорее всего, довольно неприятную смерть. Вы, конечно, можете сейчас вскочить, сказать мне, что я старый дурак, — и будете правы, между прочим — и в негодовании… Что делают в негодовании? Черт его знает… Уходят, наверное. А можете еще и послушать меня немножко. Решайте сами.
— Но что все-таки вы хотите мне предложить кроме лиры, которой у вас нет, а мне она как будто и ни к чему? И то ведь, не забудьте, Александр Сергеевич тоже в изрядной степени принимал желаемое за действительное. Удел, наверное, всех поэтов. Если гордые сыны славян его еще как-то с грехом пополам помнят, и то в основном благодаря школьным программам, то о финнах того же не скажешь. Да и ныне дикий тунгус, если честно, тоже, надо думать, не слишком занят творчеством Пушкина.
— Давайте-ка все-таки с разбега, а то мы так никак не подымемся в воздух. Сначала позвольте представиться: я гений. Но при этом стопроцентный идиот. Потому что мое открытие, точнее, изобретение, настолько же феноменально, насколько оно глупо и неприменимо. Даже больше — преступно и безнравственно с точки зрения морали и всех уголовных кодексов в мире. Мне шестьдесят пять лет, я кандидат биологических наук, и с последнего места работы меня выгнали — точно не помню — лет двадцать назад. Кандидат наук в шестьдесят пять, это примерно то же, что младший сержант перед выходом в отставку в том же почтенном возрасте. Другими словами, полный дебил.