Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 145

В одной из соседних комнат снова вспыхнула походная казачья песня:

Мы когда тебя, поле, пройдем, Когда, чистое, прокатимся, Через речку переправимся, Через речку-ручей быструю, Через степь-ковыль широкую?

Алексей Татарников слушал песню, и далеко, в пустынное сумеречное поле, увела она его. Вспомнилась пыльная степная дорога, по которой в последний раз

уходил он в тысяча девятьсот девятнадцатом году на

восток из своей станицы. И опять сердце сжалось в комок. Со звериной тоской ощутил он прилив такой же звериной злобы против тех, кто мешал ему сейчас вернуться в родные края, а главное — против Луки Лукича, властно перегородившего ему дорогу…

Между тем свадебный вечер подходил к концу. Одуревшие от перепоя гости били посуду, целовались, пели и кричали во всю глотку:

— Горько!

Охмелевший Алексей, дрогнув от этих криков, повернулся к своей невесте и опешил: Софьи рядом с ним не было. Растерянно оглядевшись вокруг и не найдя ее среди гостей в горнице, он выскочил из-за стола, опрометью бросился на поиски пропавшей невесты. Трижды обежав весь дом и нигде не найдя Софьи, он вдруг вспомнил, что за это время не видел и отчима. Тогда он бросился вон из дому.

Плохо соображая, что делает, Алексей, пав на первую попавшуюся оседланную лошадь, вихрем вылетел в настежь распахнутые ворота и наметом помчался вдоль улицы в степь. Только спустя минут десять, когда конь вдруг резко бросился в сторону и, переходя с карьера на рысь, понес седока целинной степью, Алексей пришел в себя, огляделся и понял, что слева от него тускло поблескивала под месяцем степная речушка. Осадив коня у обрыва, он спешился.

Бросив лошадь, Алексей побрел вдоль извилистого, крутого берега речушки. Шел он как слепой, то и дело останавливаясь, соображая, туда ли идет. Наконец он добрел до давно одичавшего, заброшенного отчимом прадедовского сада, примыкавшего к самому берегу реки. Это было место глухое, заросшее акацией, бузиной, смородиной и жимолостью. В саду стоял тот неясный и тревожный шум, какой можно всегда услышать в лесу перед погожим летним рассветом. С трудом продираясь сквозь дремучие дебри зарослей, Алексей выбрался на небольшую полянку, окруженную полувысохшими тополями, и тут у него подкосились ноги.

В глуби поляны, под старым, опаленным недавней грозой тополем Алексей увидел отчима и Софью. На мгновение отупев от гнева и обиды, он стоял как вкопанный, тупо глядя на отчима и невесту в белом подвенечном платье со смятой фатой. Доверчиво прижимаясь грудью к свекру, Софья что-то шептала ему.

«Убьо! Обоих!» — твердо решил Алексей. Судорожным движением руки нащупал в кармане нож-складенец. Затаив дыхание, он стал пробираться кустами к отчиму и невесте. Ему удалось подкрасться к ним почти вплотную. На секунду очнувшись, он услышал горячий шепот Софьи, и это подстегнуло Алексея,— слегка присев, как это делают люди, готовясь к рискованному прыжку, и отнеся назад руку со стиснутым в ней ножом, он бросился на отчима, рассчитывая всадить ему нож в спину.

Но Лука Лукич, ловко выскользнув из-под прямого расчетливого удара пасынка, схватил на лету его руку и с такой чудовищной силой сжал ее в запястье железными пальцами, что Алексей, слабо крикнув от боли, повалился к ногам отчима. Ткнувшись лицом в прохладную от росы траву, он замер.

Прижав пасынка к земле ногой, Лука Лукич вполголоса молвил:

— Замри!.. Извиняй уж меня, Алеша. Пьяное, так сказать, дело! Ну, а ежели пикнешь — на меня не пеняй. Не прогневайся. Убью. Убью,— повторил тихо и внятно Лука Лукич и, по-хозяйски обтерев красным носовым платком отобранный у пасынка нож-складенец, положил его в карман нарядного бешмета из тонкого довоенного сукна. Затем он не спеша пошел прочь следом за исчезнувшей уже Софьей.

На пятые сутки, когда затих после шалого гульбища старый бобровский дом, Алексей, осунувшийся, похудевший, желтый, будто после долгой болезни, простился в сумерках с перепуганной, ничего не понимавшей матерью и, сутулясь под встречным ветром, не оглядываясь назад, пошел искать доли и счастья.

Пелагея, проводив Алексея до окраины станицы, стояла у старого, осевшего на один бок ветряка и, до боли напрягая подернутые влагой глаза, долго смотрела вслед уходившему в степную вечернюю полумглу сыну. И по тому, как он шел — твердо и ходко, и по тому, как дрогнули при прощальном поцелуе теплые запекшиеся губы его, поняла мать, почуяла сердцем, что уходил он отсюда, из этой станицы, от нее — родной матери — навсегда.

Позднее, ближе к полуночи, Пелагея, вернувшись в дом, застала мужа и невестку в столовой. Они сидели за самоваром — друг против друга. Лука Лукич, картинно придерживая пальцами блюдечко, пил чай. Софья, положив на стол обнаженные по локоть белые руки, молча

смотрела на свекра зеленоватыми навыкате глазами, и неясная порочная улыбка таилась в уголках ее полных, подрагивающих губ. И Пелагея обо всем догадалась при одном мимолетном взгляде на мужа и Софью.

В Белоградовский из райцентра прискакал верхом очумевший от запальной езды Антип Карманов и мгновенно поднял на дыбы весь хутор. Настигнутый тревогой врасплох, Антип не успел даже обуть сапог и так, босой, в грязной шелковой рубахе с настежь распахнутым воротом, пролетел он карьером по хуторской улице и, на всем скаку спешившись около церкви, закричал:

— Караул! Беда!





В Белоградовском был базарный день, и по этому случаю большинство арлагульских мужиков и баб съехалось сюда чуть свет, расположившись на церковной площади.

Очутился здесь и Филарет Нашатырь. День был воскресный, и звонарь явился в Белоградовский отзвонить по всем правилам «Достойную» на колокольне старой церкви, колокола которой славились своей необыкновенной звучностью. Как и всегда, Нашатырь нашел себе надежный приют в избушке церковного сторожа, давнего своего дружка-приятеля, девяностолетнего старика Емельяна Зыкова. Нашатырь первым услышал тревожные вопли Антипа Карманова и бросился со всех ног к церкви.

— В набат! Бей в набат, звонарь! — крикнул, завидев насмерть перепуганного Нашатыря, Антип Карманов.

— Пожар? — спросил Нашатырь, хватаясь за канат, спущенный с колокольни.

— Бей, тебе говорят, в набат. Тут похуже огня и воды! — прохрипел Карманов, суетясь вокруг Нашатыря, лихорадочно распутывавшего канат, привязанный калмыцким узлом к железной скобе у паперти церкви.

Взвыл колокол. И дробный, трубный гул его поднял в мгновение ока на ноги и старых и малых белоградовцев и съехавшихся на базар арлагульцев. С баграми, вилами, ведрами и лопатами сбегались на церковную площадь поднятые шальным звоном мужики и бабы. Близнецы Агафон и Ефим Куликовы прилетели, сидя верхом на одной лошади.

Толпа, битком набившись з просторную церковную ограду, вплотную окружила Карманова, стоявшего на паперти неподвижно, как памятник. Антип, подав знак рукой, призвал мир к порядку:

— Тихо, дорогие согражданы! Тихо!.. Теперь слушайте меня. Пожара, говорите, испугались? Не видите, где горит? А кругом все горит! Все родные степи наши в огне. С четырех сторон идет на нас, мужики, огонь, и укрыться нам некуда…

В толпе раздались выкрики:

— Да он что, белены объелся?

— В насмешку народ взбулгачил!

— Дурь ему в башку с перепою ударила.

— Худо его, варнака, били на троице!

Братья Куликовы, почуяв возможность подраться, уже запаслись на всякий случай дубинками.

— Тише, ради Христа. Тише, гражданы! — закричал Карманов, пытаясь угомонить взбудораженную толпу.— Выслушайте меня. Страшные вести для нас с вами имеются. Не зря я коня чуть не запалил. Не зря в набат звонаря бить заставил. Тише… Вы требуете пожар? Пожару на хуторе, как видите, пока, слава богу, нет. А вот земля у нас горит под ногами.

Люди притихли. Насторожились, по-гусиному вытянув шеи, бабы. Замерли выжидательно мужики.

Близнецы Куликовы, положив на плечи дубинки, в голос крикнули Карманову:

— Говори короче. Без притчей!

— Притча немудрая, гражданы. Отстрадовались мы, видит бог, на родной земле. Плакали наши пашни с покосами. Все идет в тартарары. Все — вверх тормашками. Все — прахом. Выселяют нас с насиженных мест. Всех, подчистую. Всем каюк. Для всех одна дорога — на пески, на солончаки, в голодные степи!