Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 39



— О какой краже? — с изумлением и испугом уставился на директора Анатолий Алексеевич.

— Как? — в свою очередь поразилась Надежда Прохоровна. — Вы не слышали о краже у Столбовых?! Ну, тогда, я чувствую, нам есть чем поделиться друг с другом.

12

Ирина Николаевна, учительница русского языка и литературы, ревниво оберегала дружеские отношения с непокорным классом, бунтующим против ее коллег. Сознание превосходства составляло ее тайную гордость, ее успех.

Она старалась его упрочить. Следила за новым в литературоведении, не пропускала интересных статей в литературных журналах и газетах и на уроках почти не прибегала к услугам учебника.

Ребята ценили ее знания. Ирина Николаевна первой сообщала им о появлении заслуживающих внимания книг, спектаклей, выставок. Даже в современной музыке пыталась разобраться и проявляла осведомленность. С ней было о чем поговорить.

Ирина Николаевна умела рассказывать, и у нее хватало терпения выслушивать…

Учительница русского языка и литературы одобряла всякую попытку размышлять по-своему. Но… о том, что уже кем-то было сказано. Свободомыслия Ирина Николаевна страшилась, хотя тщательно скрывала это от всех, кого учила.

Непросто сложилась ее жизнь. Годы работы в показательной школе при прежнем директоре, «госпоже министерше», приучили Ирину Николаевну к беспрекословному повиновению и вечной тревоге за свое будущее.

Она еще помнила открытые уроки молодой учительницы математики, бывшего классного руководителя теперешних бунтарей: математический футбол, эстафету вариантов решения одной задачи… А как полемично ставила и обсуждала она вопросы на педсоветах!

Но вот ее в школе нет, а она, Ирина Николаевна, по-прежнему превосходно ведет уроки литературы! И ее ценят!

Но если быть честной, хотя бы с собою, надо признать, что молодую учительницу математики ребята не просто ценили — боготворили. Именно после того, как ее отняли у класса, началась их агрессивность…

Ирина Николаевна тешила себя мыслью, что быть борцом не ее удел. И пусть это трусость или слабость, но она не может позволить себе ничего помимо хорошего знания литературы ее учениками. Нельзя ей рисковать: на ее попечении старушка мать и двое сыновей, которых еще предстоит поставить на ноги.

Сочинения, которые писали в этом классе, Ирине Николаевне нравились. Ребята тут подобрались умненькие и вполне образованные для своих лет. Прочитав их соображения о рассказе «Третий сын» Платонова, она с удовлетворением отметила, что Холодова знакома уже с послесловием к последнему изданию рассказов писателя. Толково и очень ловко переиначивала она на свой лад размышления литературоведа.

«Третий сын, — утверждалось в послесловии, — особенно требовательно отстаивает чувство единой жизни всех поколений, которое поддерживается спасительной скорбью по каждому отдельному человеку. Ничем нельзя, по Платонову, разделить людей, в том числе и самой смертью. Сила взаимного тяготения и делает людей не «пылью», а неуничтожимым и всемогущим человечеством».

«В рассказе «Третий сын», — пишет Холодова, — Платонов рассказывает нам, как по-разному переживают смерть матери шесть ее сыновей. Мы должны понимать, что писатель в своем творчестве отстаивает чувство единой жизни всех поколений. И если для нас не существуют те, кого уже нет, то нарушается связь времен. Никого нельзя считать «пылью», все люди находятся под влиянием силы взаимного тяготения, и именно это делает их всемогущим и неуничтожимым человечеством…»

«Поняла ли до конца Холодова, — подумала Ирина Николаевна, — что литературовед, объясняя художественно-философскую систему Платонова, показывает, как меняется и развивается она, следуя за жизнью, в середине и конце тридцатых годов? И то хорошо, что ученица не высказывает своего отношения к тридцатым годам! Кто знает, понравилось бы это новой директрисе, если бы она надумала прочитать сочинения?»



Она подчеркнула красным карандашом языковую оплошность: «в рассказе… рассказывается» — и, как всегда, поставила Холодовой «5» за содержание и «5» за грамотность.

Но по душе ей пришлись сочинения, в которых осуждались черствость и неблагодарность сыновей умершей старухи и восхвалялся третий сын, пытавшийся возвратить к печальному событию расшумевшихся братьев. Таких сочинений было большинство. Все ли одинаково думали? Во всяком случае, научились понимать, что следует писать, а что не следует, и выдерживали правила игры. Ирина Николаевна ценила тактичность.

Последним она прочитала сочинение Маши Кожаевой. Эта новая в классе девочка выводила ее из себя излишней свободой в общении и высказываниях.

«Мне рассказ Платонова не понравился, — искренне признавалась Кожаева. — Что Платонов хотел сказать? Что третий сын всех чувствительнее? Братья давно не видели друг друга, и они ведут себя как живые люди — обмениваются новостями, воспоминаниями. Гораздо хуже было бы, если бы они притворялись и лицемерили, изображая скорбь. Какое право имеет третий сын стыдить и поучать их? Что, он лучше всех знает, как правильно жить, и может указывать? Пусть каждый живет как хочет! Нельзя лишать личность свободы!»

Читая рассуждения Кожаевой, Ирина Николаевна все более раздражалась. Ишь! Защитница свободы личности! Все судят так, а она эдак! И какая черствость! Какой эгоизм! Ни капли душевности, сострадания!

«Твои рассуждения говорят о душевной глухоте», — сделала заключение Ирина Николаевна в конце листка с сочинением. И со злым усердием выправила все грамматические и пунктуационные ошибки. Возможно, она не осознавала, что в ней бунтует униженная смирением молодость. Тем более не догадывались об этом ее ученики, взрослеющие в иное время.

Сочинения, как и всегда, бурно обсуждались в классе. Когда очередь дошла до Кожаевой, Ирина Николаевна с подчеркнутым неодобрением прочитала вслух Машину работу и обнародовала свое заключение. Реакция оказалась непредвиденной. Кожаева вспыхнула, поднялась:

— Вы не смеете.

— Что я не смею? Оценить твое сочинение? — Ирина Николаевна не привыкла к дерзостям на ее уроках.

— Не смеете оскорблять! — твердо сказала Кожаева. — Я написала то, что думаю. Вам угодно, чтобы все думали одинаково? — Ее глубоко посаженные глаза стали наполняться слезами, а губы подергивались. — Хотите начинить наши головы одинаковыми продуктами и законсервировать до надобности? А я не хочу быть вашей консервной банкой!

— Ты… ты… да ты… просто мелкая душонка! — Ирину Николаевну трясло от возмущения и неприязни. Ребята никогда не видели ее такою. — Ты не хочешь, чтоб мы тебя начиняли, тебе нравится заморская начинка?! Это там, в чужих краях, ты растеряла душевность?! Тебе ничего не стоит ниспровергнуть писателя! Поставить под сомнение замечание учителя! — Ирина Николаевна безобразно кричала, и все притихли, не понимая, что вырвалась наружу долгие годы зревшая обида, растоптанное, никогда не осуществившееся желание встать и сказать однажды: «Вы не смеете!», что так легко далось теперь Кожаевой! Но разве Кожаевой было легко?

Машино лицо полыхало, руки дрожали. Но покоряться она не желала.

— Писатель — человек, и я, и вы тоже, надеюсь, — сказала Кожаева отрешенно, дождавшись конца грозного учительского монолога. — Все люди имеют право судить о делах и поступках друг друга. Я перестану уважать себя и вас, если вы не извинитесь за свою оскорбительную истерику.

— Я… я должна извиниться? Перед тобою?! — Ирина Николаевна негодовала. — Вот что. Или ты, Кожаева, остаешься в классе, или я. Ясно?

Маша не двинулась с места. Медленно, тяжело села. И голова ее, будто сделалась чугунной, стукнулась о скрещенные на парте руки. Ирина Николаевна пристально посмотрела на Кожаеву, на класс, схватила со стола журнал и ушла, хлопнув дверью.

Кожаева заплакала. Всхлипывая, она повторяла: «Что я сделала? Ну, что я сделала? Я написала, что думаю. Учат говорить правду, а потом за правду же попадает!..» Упоминание о «правде, за которую попадает», сразу вызвало симпатии к Маше. Они любили и выделяли среди учителей Ирину Николаевну, но когда она стала называть Кожаеву «мелкой душонкой» и вспоминать «заморскую начинку», все почувствовали растерянность, словно рушился последний бастион.