Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 186

В свете фонарей разгрузка продолжалась. В хате спешно оборудовали временную операционную. Доктор Хансен лично установил раскладной операционный стол, помог собрать шкафчик для инструментов, в общем, подготовил помещение для проведения несложных хирургических операций. Поднявшись на стремянку, кто–то уже прилаживал у потолка большую лампу для освещения операционного стола. Оба окна завесили светонепроницаемыми шторами — яркий свет неизбежно привлек бы внимание русских ночных бомбардировщиков: легких бипланов, прозванных «швейными машинками». Со стороны дороги на Горки доносился гул. Кроненберг, стоявший у входа в сарай вместе с Дойчманом и Тартюхиным, поспешно спрятал сигарету.

— Кто это там пожаловал? Сани?

Дойчман кивнул:

— Из 2–й роты. Привезли доски, будут сколачивать шкафы и койки.

Из темноты показались очертания больших мотосаней, медленно, словно жук, ползущих по снегу. Сани, объехав стоящие грузовики, остановились у сарая. Из кабины выскочила закутанная фигура с автоматом в руке. Взмахнув оружием, прибывший бросился к Кроненбергу.

— Ах ты старый черт!

— Шванеке? Ты? Еще живой?

— Меня так просто не свалишь! — ухмыльнулся Шванеке.

Стоявший чуть поодаль Тартюхин прислонился к стене сарая. По телу его прошла дрожь. Его желтая азиатская физиономия вдруг налилась кровью и словно окаменела. Раненую левую руку он предусмотрительно спрятал в рукаве тулупа. Он до боли стиснул зубы, однако сейчас, в этот момент, боль была ему нипочем — его сейчас можно было порубить на куски, он и не пикнул бы.

Ага, значит, тебя зовут Шванеке, заключил Тартюхин. Он медленно закрыл глаза. Бог ты мой, думал он, глотку–то как перехватило! Словно удавкой стянуло! Нет, ни в коем случае нельзя этого показывать, ни в коем случае! Нужно вести себя так, будто ничего не произошло. И терпеть. Я твердо знаю: я успокоюсь только тогда, когда отправлю на тот свет тебя, Шванеке. Если я тебя укокошу, тогда и Россия выживет. Мысли, стремглав проносившиеся в голове, действовали на него, как крепкий самогон. Колени дрожали, и Тартюхин опасался, что его злоба, его безграничная, добела раскаленная ненависть выплеснется наружу. Но откуда она? Отчего он так возненавидел этого солдата? Только ли от раны, полученной от него? Или здесь замешано что–то другое?

Его привел в чувство мощный удар кулаком в солнечное сплетение. Открыв глаза, он увидел вплотную перед собой Шванеке. Тот стоял так близко, что Тартюхин в свете фонаря, который держал Кроненберг, успел разглядеть даже трехдневную щетину у него на подбородке. Жестокое, отталкивающее лицо. Лицо дикаря, не ведающего пощады. Убийцы. Маленькие, вездесущие глазки, широкая улыбка без тени радости. Тартюхин, сумев овладеть собой, часто–часто задышал, чтобы боль в животе утихла. Сейчас самое главное проявить выдержку, не броситься на него, не вцепиться зубами ему в глотку, не сдавить мертвой хваткой эту короткую мерзкую шею и не отпускать ее, пока эта зловещая улыбка не превратится в смертельный оскал. Пальцы, невольно сжавшиеся в кулаки, снова разжались.

— Послушай, ты, обезьяна желторожая, — произнес Шванеке, — давай к саням и разгрузи доски. И побыстрее!

Схватив Тартюхина за воротник тулупа, он ткнул его к саням, поддав пинка под зад. Петр растянулся на снегу в нескольких метрах от саней, но тут же, по–кошачьи ловко, вскочил и, изображая покорность, направился к саням. Ничего, тебе еще это горько отрыгнется, придет время, и я с тобой разделаюсь. Или я не Петр Тартюхин. Если есть бог, он мне простит. Тяжелее минуты, чем эта, в жизни Тартюхина не было. Когда он, подхватив несколько досок, бежал с ними через дорогу, Шванеке заливался хохотом. Кроненберг выключил фонарь.

— С этим вы не скоро подружитесь! — сухо бросил он.

— А я ни к кому в друзья не лезу, а уж к этому…

Шванеке, откупорив протянутую ему санитаром бутылочку шнапса, сделал внушительный глоток.

— Откуда он вообще здесь взялся? — спросил он Кроненберга, глядя, как Петр сгружает в снег доски.

Он чувствовал ненависть, исходившую от этого низкорослого человечка, видом напоминавшего азиата.

Дойчман покачал головой:

— Из вспомогательных, как и остальные. Похоже, ему крепко досталось при Советах, живет в какой–то конуре, да во все тяжкие бранит Сталина, Советы, да и нас заодно. Мечтает слопать целую миску щей. Понять не может, за что весь мир так окрысился на него — каждый норовит пнуть под зад, как только что ты.

— Так ты сам должен уже понимать — не первый день в армии! — не без издевки заметил Шванеке. — Да, кстати, мне велено тебя забрать с собой — у нас кое–что случилось, дорогой герр доктор.

— Когда? — спросил Дойчман. — Если днем, не выйдет — в светлое время дня по дороге не проедешь.



Шванеке, доложив о прибытии доктору Бергену и Хансену, стал помогать обустроить госпиталь. Тем временем небо на востоке светлело, освещаемые первыми лучами солнца деревья сбрасывали с себя ночной покров. Нет, днем нечего и мечтать ехать в Горки — семикилометровый участок дороги постоянно простреливался партизанами. Русские артиллеристы били без промаха — привыкли. И Шванеке пришлось полдня проторчать в госпитале, а остальные полдня он обходил крестьянские хаты в поисках того, что плохо лежало. Добрался он и до жилища Петра Тартюхина. Это была сложенная из толстых бревен хата с сараем и колодцем с полусгнившим журавлем. Распахнув ударом ноги дверь, Шванеке вдруг увидел сидящего у печки Тартюхина. Азиат курил цигарку. Он даже не пошевелился, когда немец ворвался в комнату с низким потолком — Шванеке чуть ли не упирался головой в него. Будто дожидался этого визита. Узкими словно щели глазами Тартюхин смотрел на немца.

— Махорка? — спросил Шванеке.

— Да.

— Из «Правды» сворачиваешь?

— Нет–нет, не из «Правды». Этот немецкий газета… «Правда» лучше, — на ломаном немецком пояснил Петр Тартюхин.

Шванеке, не отрывая взгляда от русского, ногой захлопнул за собой дверь.

— Значит, не нравится тебе немецкая газета, так? И вообще немцы не нравятся. Не любишь ты их? Да и за что тебе их любить — чуть что не так — и пинок в задницу. Так ведь?

Тартюхин улыбнулся Шванеке, и тому в этой улыбке почудились все тайны Востока. Шванеке почувствовал, как похолодело сердце. И еще лыбится, еще лыбится, даже получив крепкого пинка под сраку! Как это ему удается? И тут взгляд Тартюхина словно опалил его жгучей ненавистью. Это была не просто ненависть русского к немецкому солдату–оккупанту. Это была не ненависть униженного, раздавленного жизнью человека, любящего свою Родину, к тому, кто в чужой форме явился в его страну. Эта была ненависть личного характера. Смертельная, всесокрушающая ненависть, конец которой могло бы положить лишь одно — либо этот желтолицый азиат прикончит меня, либо я, Шванеке…

…Шванеке невольно отступил на шаг и нагнулся, словно готовясь к броску.

— Понимаешь? — спросил Тартюхин.

— Понимаю, — ответил Шванеке.

Молчание.

— Ладно, давай, чего уж там! — прошипел Шванеке. — Я знаю, чего ты хочешь.

— Нет, так не пойдет, — перекореживая немецкие слова, не согласился Тартюхин. — Не теперь. Теперь ты меня просто прибьешь.

— Верно, прибью, — ответил Шванеке.

Тартюхин снова улыбнулся, и улыбка эта никак не желала сходить с его словно вылепленного из глины по образу и подобию китайских божков лица.

— А зачем, братец? — негромко спросил он. — Я ведь кто? Я нищий без гроша в кармане, и дом у меня пустой, как видишь… Ничтожество я…

— Точно! Ты — нищий, и дом твой пустой, ты ничтожество. Все так. Но ты — не ничтожество.

Тартюхин, вскочив с грубо сколоченного табурета, семенящими шажками прошелся по хате.

Шванеке опустил автомат. Ведь если я его сейчас пристрелю, думал он, мне ведь ничего не будет. Так и так, мол, набросился на меня ни с того ни с сего. Вскочил с табурета и набросился, я и нажал на спуск, это была необходимая самооборона. Да и не спросит меня никто. Какое им дело до этого таракана? Одним больше, одним меньше — какая, к дьяволу, разница? Тем более что он, может, и партизан. А он точно партизан, это я знаю, нутром чую. И мне скажут: молодец, Шванеке, не растерялся, этих собак здесь вообще всех перевешать да перестрелять надо. Всех их до одного, Шванеке!