Страница 1 из 17
Барбара Вайн
Книга Асты
Памяти моих бабушки и дедушки —
Анны Ларссон и Мадса Крузе
Благодарности
Я глубоко признательна Элизабет Мюррей за ее неординарное научное исследование, выполненное в гораздо большем объеме, чем требовалось, и Бенте Коннелен — за переводы на датский язык, помощь и рекомендации.
Благодарю также Карла и Лилиан Фредриксон за помощь в вопросах по сагам и гильотине. Созданием образа мистера де Филипписа я обязана предисловию Джона Мортимера к «Знаменитым судебным процессам Маршалл-Холла» Эдварда Марджорибенкса.
В вопросах достоверности фактов помощь Юдифи Фландерс бесценна.
Моя бабушка была писателем, сама того не зная. Она понятия не имела, как становятся писателями, но если бы и знала, ей и в голову не пришло бы заниматься этим. Альтернативный путь, по которому пошла Аста, теперь хорошо известен. Она вела дневники.
Моя книга включает в себя страницы из дневников бабушки, отчеты и стенограммы судебных заседаний, газетные статьи с описанием преступления и лиц, так или иначе с ним связанных, письма и документы, а также события, которые я помню лично. Это двойная детективная история: дознание истины и поиск пропавшего ребенка. В то же время это полет фантазии и свидетельство торжества случая.
Сначала я предполагала включить дневники полностью, но затем поняла, что это невозможно: объем книги составил бы миллион слов, не меньше. Кроме того, большинство моих читателей ко времени выхода в свет этой книги уже прочитают «Асту», если ее не перестанут издавать. Иногда кажется, что все на свете знают ее и хранят на полке первые четыре тома или, по крайней мере, выпуски в мягкой обложке. Поэтому я и включила в книгу лишь выдержки, а если вы захотите связать их воедино, просто обратитесь к своим экземплярам. Я же была вынуждена отобрать только те отрывки, что непосредственно касаются истории Эдит и Свонни.
Несколько слов для тех — надеюсь, немногих, — кто не читал «Асту», а только слушал запись дневников на кассетах или видел телевизионную версию. Напоминаю, что дневники охватывают период в шестьдесят два года, изданные с 1905 по 1944 год записи составили четыре толстых тома, и это еще не все.
Сейчас модно делать фильмы или телепередачи о том, как снимался какой-нибудь художественный или документальный фильм. Эта же книга рассказывает о том, как обнаружили дневники, и о долгой, почти вековой искусной лжи во благо.
1
Idag til Formiddag da jeg gik I Byen var der en Kone, som spurgte mig от der gik Jsbjørne paa Gaderne I København.
Когда сегодня утром я вышла из дома, женщина спросила меня, не бродят ли по улицам Копенгагена белые медведи.Это одна из тех соседок, что часами простаивают за своими воротами в ожидании прохожих, с которыми можно поболтать. Должно быть, она думает, что я дикарка, да к тому же полоумная, потому что не англичанка и говорю по-английски плохо, запинаясь.
Здесь почти все относятся к нам с неприязнью. И не потому, что мы единственные иностранцы (которыми нас считают), — они привыкли к жителям Европы, но не любят нас, неангличан. Они говорят, что мы живем как животные, отнимаем у них работу. Как же, должно быть, несладко маленькому Моэнсу в школе! Но он не рассказывает, а я не спрашиваю — не хочу знать. Я бы предпочла не знать и о более скверных вещах: хочется только приятных новостей. Но здесь они редкость. Такая же редкость, как цветок на этих длинных пыльных улицах. Я закрываю глаза и вспоминаю дом на Хортенсиавай, березы и снежноягодник.
Этим утром, нестерпимо жарким и солнечным — до чего же трудно такую жару переносить в городе! — я сходила в лавку, что на углу Ричмонд-роуд, и купила эту тетрадь. По дороге я репетировала фразы, которые собиралась сказать, и, должно быть, произнесла все правильно, потому что продавец, вместо того чтобы заткнуть уши и презрительно ухмыльнуться, лишь кивнул и предложил мне тетради двух видов. Толстую, в жестком черном переплете, за шесть пенсов, и подешевле, в бумажном переплете, с линованными страницами. Я была вынуждена взять дешевую, так как не осмеливаюсь тратить деньги на такие вещи. Когда вернется Расмус, то непременно потребует отчета за каждый потраченный пенни. И это при том, что сам весьма неразумно разбрасывается деньгами.
Я вела дневник, когда была девочкой, но, выйдя замуж, прекратила. Последние слова в дневнике я написала за два дня до свадьбы, а на следующий день набралась решимости и сожгла все. Я решила, что в моей новой жизни для подобной писанины не будет места. Хорошая жена должна посвятить себя мужу и созданию домашнего очага. Об этом твердили все, и, наверное, я сама так считала. Более того, я воображала, что домашняя суета окажется приятной. Тогда мне было всего семнадцать, что и оправдывает мою глупость.
Прошло восемь лет, и теперь на многие вещи я смотрю иначе. Жаловаться бесполезно: если бы я и захотела поплакаться, слушать меня некому, и еще меньше желающих обо мне позаботиться. Поэтому все свои жалобы я оставлю на этих страницах. Странно: когда я купила эту тетрадь, мне полегчало. Я почувствовала себя даже счастливой, без всякой на то причины. В этом доме на Лавендер-гроув мне все так же не с кем поговорить, кроме двух мальчиков и Хансине, — только какая польза от бесед с нею? Не с кем вспомнить умершего и подумать о будущем ребенке. Ничего не изменилось. Вот уже пять месяцев я не видела своего мужа, и более того — два месяца от него никаких вестей. Тетрадь не сделала легче ребенка, которого я ношу, живот колышется, словно огромный мешок муки. Но она скрасила мое одиночество — худшее из всего, что мне приходится терпеть в этой ужасной чужой стране. Кажется, таким странным образом я положила ему конец. Когда вечером Моэнс и Кнуд отправятся спать, у меня будет занятие. Будет с кем поговорить. Вместо раздумий о Расмусе и о том, как можно человека не любить и не хотеть, но, однако, ревновать, вместо тревоги о мальчиках и о ребенке внутри меня я снова смогу писать. Да, я все запишу.
Именно этим я теперь и занята. Вошла Хансине. Принесла газету. Я сказала, что пишу письмо, и попросила не выключать газовый свет, как она обычно делает. Видите ли, экономит его деньги. В Копенгагене в десять вечера еще светло, но здесь темнеет на полчаса раньше. Со дня летнего солнцестояния Хансине уже трижды повторила это, так же как все время с настойчивостью сельского жителя напоминает, что дни становятся короче. Она спросила, не слышно ли чего о «мистере Вестербю». Она всегда спрашивает, хоть и знает, что почтальон заглядывает в оба соседних дома, но только не в наш. Ей-то что? Всегда кажется, что она презирает его даже больше, чем я, если такое возможно. Наверное, просто понимает, что, если он не вернется, мы с детьми окажемся в работном доме и она потеряет место.
Хансине вошла снова и предложила приготовить чай, но я отправила ее спать. Если деньги не придут, нам вскоре придется меньше есть, и, может быть, она похудеет. Бедняжка такая толстая, и продолжает толстеть. Неужели из-за белого хлеба? До переезда в Англию никто из нас его даже не пробовал. Мальчики полюбили белый хлеб и объедались им до дурноты. Нож для ржаного хлеба, который мне подарила на свадьбу тетя Фредерике, я убрала в буфет. Вряд ли здесь он когда-нибудь снова потребуется. Вчера я открыла буфет, посмотрела на нож — символ нашей прежней жизни — и чуть не разревелась. Но сдержалась. В последний раз я плакала, когда умер Мадс, и никогда больше плакать не буду.
Комната, где я сижу, «гостиная», — крошечная, но выручают открытые раздвижные двери в столовую. Вся хозяйская мебель ужасна, кроме зеркала. Впрочем, оно лишь менее безобразно — продолговатое, в раме из красного дерева, украшенной двумя рядами резных листьев и цветов. Зеркальное стекло пересечено веткой с листьями, вырезанной из такого же дерева. Вероятно, мастер посчитал это удачной находкой. В зеркале я вижу себя за круглым столом с мраморной столешницей и железными ножками. Такие столы не раз попадались на глаза, когда я проходила мимо открытых дверей кафе. Я сижу на стуле с заплатами из красно-коричневого гобелена на изношенных местах обивки, откуда все равно проглядывает конский волос.