Страница 38 из 54
Прошла череда свидетелей: сначала соседи обсмаковали рассказы о юношах, как правило, бродягах или рабах, которые частенько заглядывали к нему в мастерскую под предлогом попозировать для скульптур. Рассказ зашел о его ночных развлечениях: пикантных криках, приторных стонах, кисло-сладком аромате оргий, ежедневно полдюжины обнаженных, белых, как сливочные пирожные, эфебов. Немало желудков свело от таких разговоров. После несколько поэтов утверждали, что Менехм был добрым гражданином и еще лучшим писателем и что он, не щадя сил, старался возродить старинный рецепт афинского театра, но поскольку они были такими же ничего не стоившими писаками, как и тот, кого они пытались возвысить, архонты не приняли их заявления во внимание.
Настала очередь распотрошить преступления: на свет проступили окровавленные кромки, искрошенное мясо, разжиженные внутренности, жалкие сырые тела. Слово взял начальник приграничной стражи, нашедший Трамаха; выступили астиномы, освидетельствовавшие тела Эвния и Анфиса; вопросы сыпались, как гарнир из потрохов; воображение сдабривало труп кусками ног, лиц, рук, языков, спин и животов. Наконец в полдень, под палящей властью солнечных жеребцов, на ступени помоста поднялась темная фигура Диагора, сына Ямпсака из дема Медонт. Тишина была искренней: все с жадным нетерпением ожидали заявления, считавшегося главной частью обвинения. Диагор, сын Ямпсака из дема Медонт, оправдал их ожидания: его ответы были тверды, ясное произношение безупречно, изложение фактов честно, выводы осторожны, с небольшой горчинкой в конце, временами он был несколько суров, но в целом выступил неплохо. Во время своей речи он смотрел не на трибуны, где восседал Платон и некоторые из его коллег, а на помост архонтов, несмотря на то, что они, казалось, не уделяли его словам ни малейшего внимания, будто приговор для них уже ясен, и его свидетельство – простая закуска.
В тот час, когда голод начал будоражить плоть, архонт-царь решил, что суд уже выслушал достаточно свидетелей. Его чистые голубые глаза обратились к обвиняемому с вежливым безразличием коня:
– Менехм, сына Лакона из дема Харисий: суд дарует тебе право высказаться в свою защиту, если ты того желаешь.
Внезапно весь торжественный круг Ареопага с колоннами, пахучей курильницей и помостом сжался до одной точки, куда устремились ненасытные взгляды публики: сыроватое лицо скульптора, его темная плоть, изрезанная на ломти бороздами зрелости, сдобренные миганием глаза и голова, посыпанная серыми волосами.
В напряженной тишине, словно сопровождавшей возлияние перед банкетом, Менехм, сын Лакона из дема Харисий, медленно раскрыл рот и провел кончиком языка по пересохшим губам.
И улыбнулся. [90]
Это был рот женщины: ее зубы, обжигающее дыхание. Он знал, что рот мог укусить, или съесть, или поглотить, но в этот момент его более волновало другое: трепещущее сердце, сжатое неизвестной рукой. Его не беспокоило медленное продвижение губ самки (ибо то была, конечно, самка, а не женщина), теплое касание зубов к коже, потому что отчасти (только отчасти) эти ласки были ему приятны. Но это сердце… бьющаяся влажная плоть, сжатая сильными пальцами… Необходимо было узнать, что скрывается там, кому принадлежит густая тень, покрывавшая края его видения. Ибо рука не плыла в воздухе, теперь он знал: рука была продолжением появлявшейся и скрывавшейся, как растущая и убывающая луна, фигуры. Вот теперь… немножко… он уже почти мог различить все плечо, а теперь… Вдали какой-то солдат отдавал приказы или что-то говорил или пояснял. Его голос казался знакомым, но слов он расслышать не мог. А они были так важны! Кроме того, его заботило другое: от полета немного давило в груди; нужно запомнить это для будущих расследований. Да, давило, и еще в самых чувствительных местах расплывалось наслаждение. Летать было приятно, несмотря на рот, на слабое покусывание, на растяжение плоти…
Он проснулся; увидел сидящую на нем верхом тень и, яростно взмахнув руками, резко отпрянул. Ему вспомнилось, что некоторые народы представляют ночной кошмар в виде чудовища с головой кобылицы и женским телом, которая прижимает ягодицы к груди спящего и шепчет ему горькие слова перед тем, как проглотить его. Смешались одеяла и напряженные тела, сплетенные ноги и стоны. Что за темень! О, что за темень!..
– Не надо, не надо, успокойся.
– Что?… Кто?…
– Успокойся. Это был сон.
– Хагесикора?
– Нет, нет…
Он содрогнулся. Ощутил свое собственное тело, лежавшее лицом вверх на его собственной кровати опять же в его собственной (теперь он мог в этом убедиться) спальне. Значит, все было в порядке, кроме этой горячей нагой плоти, волнующейся рядом с ним, как сильный, нервный жеребец. Так что рассуждение осветило его разум огарком свечи, и, зевая, он не без удивления начал новый день.
– Ясинтра? – заключил он.
– Да.
Гераклес приподнялся, напрягая мышцы живота, словно только что поел, и протер глаза.
– Что ты здесь делаешь?
Ответа не было. Он почувствовал, как она задвигалась около него, горячая и влажная, будто ее плоть сочилась соками. Ложе прогнулось в нескольких местах; он ощутил движение и качнулся. Тут же послышались приглушенные удары и шлепок босых ног о пол, который ни с чем нельзя было спутать.
– Куда ты? – спросил он.
– Не хочешь зажечь свет?
Он услышал царапанье кремня. «Она уже знает, где я оставляю по вечерам лампу и где искать трут», – отметил он в каком-то месте своей обширной ментальной библиотеки. Вскоре перед глазами его возникло ее тело – свет лампы смазал половину плоти медом. Гераклес заколебался, можно ли описать ее состояние как наготу. По правде говоря, никогда он не видел настолькообнаженной женщины: без краски, без украшений, без защиты прически, лишенной даже хрупкой, но действенной туники стыда. Совершенно нагая. Сырая, подумалось ему, как обычный кусок мяса, брошенный на пол.
– Умоляю, прости меня, – произнесла Ясинтра. Он не заметил в ее мальчишеском голосе ни малейшего беспокойства насчет того, простит ли он ее на самом деле. – Я услышала из моей комнаты, как ты стонал. Мне показалось, ты мучаешься. Я хотела разбудить тебя.
– Это просто сон, – сказал Гераклес. – Кошмар, который снится мне с недавнего времени.
– Через сны, которые повторяются, с нами обычно говорят боги.
– Я в это не верю. Это неразумно. Сны невозможно объяснить: это произвольно созданные образы.
Она ничего не ответила.
Гераклес хотел было позвать Понсику, но вспомнил, что накануне рабыня попросила у него позволения пойти в Элевсин на братское собрание верующих в священные мистерии. Так что он был в доме один с гетерой.
– Хочешь умыться? – спросила она. – Принести воды?
– Нет.
Тогда Ясинтра вдруг спросила:
– Кто такая Хагесикора?
Гераклес уставился на нее, не понимая, о чем речь, а потом промолвил:
– Я называл это имя во сне?
– Да. И еще какую-то Этис. Ты думал, что я – это они.
– Хагесикорой звали мою жену, – сказал Гераклес. – Она уже давно заболела и умерла. Детей у нас не было.
Он помолчал и добавил таким же поучительным тоном, будто поясняя ученице скучный урок:
– Этис – одна старая подруга… Любопытно, что я назвал оба имени. Но, как я уже сказал, я считаю, что сны ничего не значат.
Последовало молчание. Лампа, озаряя девушку снизу, скрашивала ее наготу: трепещущая черная упряжь окружала грудь и лобок; тонкие сбруи обвивали губы, брови и веки. Гераклес с минуту старательно рассматривал ее, желая узнать, что скрывают ее формы, кроме крови и мышц. Как не похожа была эта гетера на его оплаканную Хагесикору!
Ясинтра проговорила:
– Если ты больше ничего не хочешь, я пойду.
– Далеко еще до рассвета? – спросил он.
– Нет. Ночь серого цвета.
«Ночь серого цвета, – подумал Гераклес. – Наблюдение достойное этого создания».
– Тогда не гаси свет, – попросил он.
90
И публика сожрала его. Описание суда над Менехмом принимает подобие эйдетического пиршества, где скульптор является главным блюдом. Я еще не знаю, о каком подвиге идет речь, но предполагаю это. Должен признать, что от эйдезиса у меня потекли слюнки.